Алексей Зверев - Звезды падучей пламень
А все-таки соединяло их с Шелли настолько крепкое родство мироощущения и судьбы, что перед этим не так существенна оказывалась полемика, постоянно вспыхивавшая вокруг частностей, как и вокруг серьезных материй. Какое-то властное обаяние исходило от самого облика Шелли, и невозможно было противиться ни его вдохновенным речам, ни свету, который излучали эти огромные печальные глаза на бескровном лице, с юности отмеченном печатью страданий. Чувствовалась за его хрупкостью отвага поистине неукротимая и готовность молча вынести любой удар, не отступив от своей веры. Он клялся преданностью свободе, которая покончит со всеми угнетателями, и никто бы не заподозрил, что в устах Шелли это только слова.
На озере они наговорились вдосталь – два изгнанника, два тираноборца, два бунтаря против светского лицемерия, вызывавшие ужас у богатых бездельников, которые к лету съехались в Женеву со всей Европы. Байрон с усмешкой рассказывал, как некая почтенная леди упала в обморок, когда лакей доложил о его приходе. На женевских виллах каждый вечер устраивались приемы – Байрона после этого случая перестали на них приглашать. Выйдя на балкон утром, он часто замечал, что из соседней беседки его разглядывают в подзорную трубу. Перед Мэри Шелли и ее сводной сестрой Клэр Клермонт захлопнулись двери всех салонов.
С Клэр у Байрона сложились нелегкие отношения. Она принадлежала к числу его неистовых поклонниц; когда травля Байрона приняла совершенно дикие формы, она, преступив приличия, добилась встречи с ним и призналась в любви. Все это происходило накануне отъезда, Байрон был подавлен, бесконечно одинок и не смог противиться ее энтузиазму. Но с его стороны не было чувства, хотя бы отдаленно родственного любви. А о новом браке не могло зайти и речи.
Был краткий роман, и, увидев Клэр в Женеве, Байрон испытал одно лишь раздражение. Она же решила, что в безропотном служении великому поэту ее призвание на всю жизнь. Ей только что сравнялось восемнадцать лет; с портрета смотрит некрасивая девушка, чей взор выражает решительность, свойственную лишь очень сильным характерам. В отличие от Беллы, она не пыталась прививать Байрону собственные понятия, не ревновала его к былому, она просто хотела быть с ним рядом, что бы по этому поводу ни говорилось. Но, уступив минутному порыву, он теперь лишь тяготился и ее преданностью, и ее упорством.
В январе 1817 года он вторично стал отцом. Девочку назвали Аллегрой; Байрон настоял на том, что она будет воспитываться в католическом монастыре, встречаясь с Клэр только в том случае, если он сочтет это необходимым. Это было жестоко, и Шелли при всей своей деликатности высказал Байрону упрек в немилосердии. Возражать тут было нечего. Байрон отмалчивался, а про себя думал о том, что даже люди, искренне почитающие себя его друзьями, не могут понять, как естественны – тем более в его положении – такие вот срывы, за которые потом тяжело расплачиваешься. Как горько сознавать невозвратимость Ады, о которой, растравляя душу, напоминает эта малютка, пусть он старается, искренне старается ее полюбить…
* * *Он был угрюмо настроен в то швейцарское лето, отпугивал от себя непонятными вспышками ярости, неделями запирался на вилле Диодати и писал, в одной поэзии находя радость. Виллу он нанял, пленившись окрестной тишиной; волны плескались о старую чугунную ограду, с гор наползал туман. Байрон заканчивал третью песнь «Чайльд-Гарольда» и обдумывал «Манфреда» – свою первую драму. Иногда приходили письма от Августы. Она старалась ободрить и утешить. А он чувствовал, что жизнь вдали от нее – может быть, самое жестокое наказание, какому его подвергла судьба. И, оторвавшись от больших своих рукописей, сочинял грустные, просветленные стихи, в которых Августа названа единственным светлым лучом, прорезавшим сгустившуюся вокруг тьму.
«Тьма» – так озаглавлено тогда же им созданное большое стихотворение, где выражены горестные мысли о человеческом уделе, о будущем, уготованном людскому сообществу. Бывают в жизни больших поэтов минуты особого вдохновения, когда им совершенно отчетливо, во множестве подробностей видится жизнь, какой она станет через много десятилетий. Объяснить эти видения одними лишь конкретными обстоятельствами, в которых слагаются подобные стихи, невозможно, скорее, тут действует неосознанный творческий импульс, «сон», как в таких случаях говорил Байрон. Он написал «Тьму» сразу набело, в один вечер. Читателей она напугала своей беспросветной, мучительной мрачностью. Байрон описывал крушение мира: погасло светлое солнце, и земля «носилась слепо в воздухе безлунном», и пылали города, «и быстро гибли люди», капитулировав перед смертью – «бесславной, неизбежной». Вспоминался Апокалипсис – самые трагические и, наверное, самые поэтичные страницы Библии, на которых рассказано, как наступил конец света и свершился Страшный суд.
Конечно, не одна лишь Библия содержит такие картины. Они возникают в мифах многих народов, в преданиях индейцев, в иранских и индийских легендах, в священных текстах сектантов и раскольников, смертельно враждовавших с господствующей церковью и веривших, что Антихрист уже шествует по земле. Наука называет эти представления эсхатологическими – от греческого слова, означающего «последний». Ведь основной мотив всех сказаний подобного рода – неотвратимая вселенская катастрофа, которая видится как возмездие за неправедную жизнь, а иногда и как очищение, как начало жизни по правде. Пламя ненависти к существующему миропорядку придает многим из этих притч явственный революционный пафос.
Чувствуется он и у Байрона: в суровой образности изображения последних судорог мира, в решительности, с какой поэт отказывается от «робких надежд», за которые люди цепляются, словно тонущий за соломинку. «Еврейские мелодии» отточили его слух, и в Библии он безошибочно улавливал все оттенки доминирующего поэтического мотива, а для Апокалипсиса таким мотивом была великая скорбь о грехах человеческих, за которые воздается столь страшной карой. Греховный мир, который обречен погибнуть, – в стихотворении Байрона эта тема тоже основная, и гамма красок предельно сумрачна, строга, однотонна; иной она просто не могла быть. По-своему она завораживает, хотя и внушая трепет ужаса; фантазию Байрона сочли только библейской стилизацией, более всего говорящей о том, какой глубокий душевный кризис переживает сам поэт.
Мы прочтем «Тьму» иначе. Мы знаем, что совсем не фантастическими оказались эти безотрадные пророчества и что действительность нашего века, как ни горько думать об этом, предоставила свидетельства вероятности именно такого финала: