Коллектив авторов Биографии и мемуары - Аракчеев: Свидетельства современников
<…> В ответственности и неприятностях непрестанных, исполняя две должности (старшего адъютанта в штабе и строителя искусственных работ), я видел, что мне надо решиться оставить службу, ибо чувствовал себя более не в силах продолжать столь усиленного труда с ответственностию, угрожающею несчастием мне и, следовательно, родным моим. Но как это сделать? С военных поселений добром никого не отпускали; надо было решиться и всю надежду возложить на Бога. В 1825 году летом, оканчивая построение огромного искусственного моста чрез Лажитовский ручей в округе короля Прусского полка, я решился написать графу письмо, которым просил его позволить мне выйти в отставку. Граф сам приехал на мои работы и разным образом стал уговаривать меня остаться, ласками и угрозами, а как я за лучшее почел менее говорить, а больше делать, то граф уехал, не получив от меня решительного ответа, и я уверен, что эти обстоятельства мои весьма дурно бы кончились, если бы обстоятельства другие, весьма важные, не затмили меня и моей службы, так что отставка моя пошла по начальству путей сообщения, где я числился, и я вышел без отрепьев…
В тот самый день, как граф Аракчеев объяснялся со мною насчет моей отставки, поехал он обратно в округ имени своего полка, пошел осматривать штаб, как получается известие, что Настасью Федоровну зарезали. Доктор Далер[324] приказал тотчас заложить коляску и сам, вошед к графу, сказал ему, что Настасья Федоровна очень занемогла. Граф, заметя, что должно быть нечто необыкновенное, так потерялся, что едва мог найти дверь для выхода и, увидав свою коляску, поспешно сел в нее и приказал ехать. Кучер мчал лошадей, сколько было силы, и наконец доскакивает до оврага, где строился мост под присмотром капитана Кафки (этот Кафка жил в Грузине и был употреблен при собственных работах графа). Увидав его, граф остановил коляску и закричал: «Что, Кафка, говори!» — «Что делать, ваше сиятельство, несчастие! Зарезали!» На эти слова граф не отвечал ни слова, тихо вышел из коляски и, обращаясь к Далеру, который сидел с ним, сказал: «Ну, теперь мне ничего не надо; поезжайте, куда хотите, оставьте меня; я пойду пешком» (это было в 6 верстах от Грузина). Граф шел, не говоря ни слова, и все следовали за ним, не смея нарушить его молчание. Пришед в Грузино, граф тотчас пошел в комнату, где было тело Настасьи, кинулся обнимать ее и, после нескольких минут рыдания, снял с ее шеи окровавленный платок, надел на себя и, вышед на крыльцо, разорвал свой сюртук и закричал окружавшим его людям: «Злодеи, зачем меня не зарезали; мне бы легче было!» Первое время положение графа было ужасно: он все молчал, почти не ел, спал сидя и не иначе, как под тихий разговор его окружающих; страх преследовал его ежеминутно. Настасья была зарезана молодым поваром за то, что она обещала высечь сестру его, которая, будучи у нее в услужении, переносила нестерпимые зверства. Подробности исследования сего дела мне не довольно верно известны, чтобы их описывать, ибо я был уже в Петербурге и ни с кем не видался, подав рапорт о болезни. Знаю только, что зверские поступки и жесточайшие наказания со ссылкою в Сибирь довершили намерение Государя Николая Павловича удалить графа, и, наконец, въезд в столицы ему был воспрещен. <…>
По возвращении в Россию граф Аракчеев жил безвыездно в Грузине. Сколько прежде всякий поступок, всякое слово его занимало всех, столько тут никто не помышлял о его существовании. Могущество его исчезло совершенно, и в доказательство того приведу случившийся со мною пример. В 1833 году получил я от графа два письма, которыми он просит моего ходатайства на производство в офицеры унтер-офицера Киевской жандармской команды Андреева. Я доложил об этом графу Бенкендорфу[325], и он сказал мне: «Когда граф Аракчеев был во всей силе и мог делать, что хотел, моя нога у него не бывала, потому что никогда до него настоящего дела не имел; но теперь я готов все сделать, что от меня зависит, для удовлетворения его желания». Он приказал написать тотчас доклад, в котором, подтвердив о добрых качествах Андреева, он испрашивал ему производство в офицеры, присовокупив, что о том ходатайствует граф Аракчеев. Каково было наше удивление, когда доклад от Государя возвратился с надписью: «Рано». Резолюцию эту я сообщил графу и воображал, что должно было ощущать его самолюбие! В ответ я получил от графа письмо собственноручное, замечательное во всех отношениях и доказывающее, до какой степени он был бережлив во всем.
Нельзя не обратить внимания на ужасный конец этого могущественного человека. Даже доктор Далер и архитектор Минут[326], прожившие с ним несколько десятков лет, его оставили и из Грузина выехали; и граф Аракчеев остался один, совершенно один, потеряв все и всех. Он с горем и подавленным самолюбием доживал в Грузине последние дни жизни и умер в 1834 году <…>
П. П. Свиньин[327]
Поездка в Грузино
Я весь объехал белый свет:
Зрел Лондон, Лиссабон, Рим, Трою,
Дивился многому умом;
Но только в Грузине одном
Был счастлив сердцем и душою,
И сожалел, что — не Поэт!
А может быть, некоторые скажут, что я слишком далеко увлекаю любопытство моего странника, что Грузино выходит из границ окрестностей Санкт-Петербурга, отстоя от сей столицы в 135 верстах; но, конечно, большая часть не только извинит меня, но будет довольна, когда узнает, что при сем главная цель моя — познакомить просвещенный мир с житьем истинного русского дворянина, с управлением помещика, коим должны гордиться соотечественники, уважать и пленяться иностранцы. Самое путешествие в Грузино скоро превратится в приятную, непродолжительную прогулку, ибо нынешним летом, вероятно, кончится половина прекрасной, ровной дороги, которая предполагается быть проведенною от Санкт-Петербурга до Москвы <…>
Из Чудова большая Московская дорога идет вправо, а Тихвинская, лежащая чрез Грузино, сворачивает влево. Скоро открываешь широкую реку и видишь себя как будто перенесенным в новую страну, в новый климат. Волхов спокойно течет в прелестных ровных берегах, покрытых самою яркою зеленью и опушенных, как будто рукою Искусства, тенистыми дубовыми рощами, доказывающими богатство почвы. Исчезли утомительные болота; нигде не видно ни унылых песков, ни мрачных, диких скал. Зрелище Волхова и его окрестностей возбуждает неизъяснимую радость в душе путешественника, рождает мысль о сельском счастии и безмятежной, покойной жизни пастыря. Луга покрыты многочисленными стадами, кои то небрежно отдыхают после роскошной трапезы, то смотрятся в тихие воды Волхова, или, стоя в молчании поодиночке, прислушиваются, кажется, к приятным звукам свирели их юного стража, или в неге и на воле резвятся между собой: вот конь летит гордо, распустив крутой хвост свой и потрясая пламенною гривою; он рыщет подобно вихрю из места в место и ржанием изъявляет радость о своей свободе… а там — новое зрелище: суда, нагруженные избытками внутренних губерний, тянутся бечевою против течения, другие же, подняв белые паруса, с песнями тихо плывут посредине величественной реки. Нет, это не тот мрачный Волхов, который привык воображать я всегда волнующимся, всегда пенящимся в берегах своих; это не тот грозный Волхов, на берегах коего жил некогда злобный чародей, всеведущий волхв, призывавший заклинаниями бури и ветры с севера, на пагубу пловца[328], не тот Волхов, в волны коего низвержен славный Перун Новогородский[329], крутящий беспрестанно глубокие бездны его, неприязненный и страшный искусству и усилиям кормчего! — Еще шаг, и представились веселые группы поселян за сенокосом: ароматы душистых трав наполняли воздух, песни и смехи работающих доказывали, сколь приятен им сей труд, сколь они счастливы! «Это, верно, Грузино?» — спросил я у моего вожатого, указывая на прекрасное, регулярное село, отражающееся в зеркале вод на правой стороне реки. — Я узнаю его по правильности, по миловидности домов крестьянских». — «Нет, барин, это еще одна из деревень графских, — отвечал он мне, — Грузино впереди». Заехали за мыс, и на горизонте засверкало, подобно зарнице: лучи солнца отражались там в светлые шпицы и куполы. Не спрашивая, отгадал уже я, что это цель моего странствия. Предметы становились час от часу явственнее, прелестнее: над построенными рядом красивыми домиками величественно возвышался Божий храм и великолепные господские палаты. Разноцветные знамена развевались на четырех высоких башнях[330]. Мы подъехали к большому зданию хорошей архитектуры: это дом для перевозчиков через реку и матросов. Коляску мою поставили на плот, а мне предложили прекрасную шлюпку.