Эмрис Хьюз - Бернард Шоу
А она? Что было с ней? Любила ли она? Все это остается в значительной мере загадочным. Пирсон говорил, что история эта не могла не льстить ей. Одри Уильямсон встает на защиту женщины, которая не могла, подобно Шарлотте, пересечь континент, чтобы сидеть у его постели. Так или иначе, когда она в августе 1913 года уехала в Сэндуич, на южное побережье Англии, Шоу вдруг последовал за ней.
Увидев его 10 августа в Сэндуиче, она пришла в ужас и послала ему записку:
«Пожалуйста, уезжайте сегодня же в Лондон — или куда угодно, только не оставайтесь тут, если не уедете вы, придется уехать мне — но я очень, очень устала, и мне бы не следовало снова пускаться в путь. Пожалуйста, не вынуждайте меня презирать вас. Стелла».
Однако утром она все-таки уехала, оставив ему записку.
Он послал ей длинное письмо:
«Сэндуич. Сумерки. 11 августа 1913 г.
Хорошо, уезжайте. Потеря женщины еще не конец света. Солнце светит; купание доставляет мне удовольствие; и работать тоже хорошо; душа моя может перенести одиночество. Но я глубоко, глубоко, глубоко ранен. Вы испытали меня; вам со мной неуютно, я не могу принести вам мир, покой или хотя бы позабавить вас; в итоге выходит, что нет ничего по-настоящему искреннего в нашей дружбе. Счастлив был только я, безмятежно счастлив, спокоен, мог пройти чуть не бегом несколько миль в поисках вас, распевая дорогой… а потом вдруг ощутить здоровую и насмешливую сонливость, увидев, что вам докучает все это и что ветер дует не оттуда. Да, у вас нет мужества; у вас нет разума; вы карикатура на сентиментального мужчину восемнадцатого века… вы ничего не знаете, да поможет вам господь, не говоря о том, что все то, что вы знаете, ложно; свет дня слепит вас, вы гонитесь за жизнью украдкой, а потом убегаете прочь или кричите, сжимаясь в комок, когда она оборачивается к вам лицом и открывает объятия; вы позор и ослепление для мужчины, а не венец его, что «превыше рубинов»; вместо того чтобы приблизить мир к себе, вы удаляетесь от него, отделяетесь от него, оберегаетесь от него; вместо того чтобы дарить очарование в тысяче обличий тысяче разных людей, вы избираете один сорт обаяния и пробуете его наобум — получится или нет — на стариках и молодых, на слугах, детях, артистах, филистерах; вы актриса одной роли, да и та-то роль ненастоящая; вы сова, за два дня уставшая от моего солнечного сиянья; я слишком хорошо к вам относился, обоготворял вас, расточал перед вами свое сердце и ум (как расточаю их перед всем миром), чтобы вы извлекли из них все, что сможете извлечь: а вы только и смогли, что убежать. Идите же: шовианский кислород сжигает ваши маленькие легкие; ищите затхлости, которая будет вам по душе. Вы не выйдете за Джорджа! В последний момент струсите или отступите перед душой более смелой. Вы уязвили мое тщеславие; невообразимая дерзость, непростительное преступление. Прощайте, несчастная, которую я любил. Джи-Би-Эс».
Однако раздражение его не улеглось. Назавтра он пишет ей снова:
«Сэндуич. Тьма.
Нет, моя обида еще не утихла: я сказал вам слишком мало скверных слов. Да кто вы, несчастная женщина, чтобы из-за вас все внутри у меня разрывалось на части, час за часом. Из 57 лет я страдал 20 и работал 37. И тогда мне выпало мгновение счастья: я почти снизошел до влюбленности. Я рискнул порвать глубокие корни и освященные узы; я смело ступал на зыбучие пески; я бросался во тьму за блуждающим огоньком; я лелеял самые древние иллюзии, отлично сознавая при этом, что делаю. Я схватил горсть опавших листьев и сказал: «Принимаю за золото». А теперь — пустынный берег и огни Рэмсгейта, которые могли бы стать кострами небесных духов на горных вершинах. Я сказал: «Есть семь звезд, и семь печалей, и семь мечей в сердце царицы небесной: но для себя я прошу только семь дней». И они пришли; и я был сдержан; я не был алчным, потому что хотел, чтоб последний день был самым лучшим. А вы зевали мне в лицо и украли у меня пять оставшихся дней, чтобы провести их по-дурацки, в каком-то пустынном закоулке с горничной и шофером. О, пусть же скука одолеет вас с такою силой, что в отчаянье вы попросите официанта прогуляться с вами! О мой критический ум и острое зренье, дайте же мне вы тысячу доводов, чтобы я мог судить это легкомысленное творение по заслугам, если только можно найти воздаяние достаточно страшное. Соберитесь вкруг меня, все добрые друзья, которыми я пренебрег ради нее. И даже хулители ее будут ныне желанны; я скажу: «Изрыгайте яд; воздвигайте горы лжи; выплевывайте злобу до тех пор, пока самый воздух не станет отравой; и тогда вы еще не скажете всей правды». А друзьям ее, всем одураченным ею и всем ее обожателям я скажу: «То, что вы говорите, правда, и она заслуживает еще больших похвал, но все равно это ничего не значит: она вырвет струны из арфы архангела, чтобы перевязать пакеты с покупками, так она поступила и со струнами моего сердца». И подумать, что это существо мне придется тащить через всю пьесу, которую она будет изо всех сил гробить, что мне придется льстить ей, примиряться с нею, дружески поддерживать ее в минуты, когда она готова будет ринуться с крутого уступа вниз в море. Стелла, как вы могли, как вы могли?..»
Он не мог успокоиться и на третий день после ее отъезда:
«Я хочу причинить вам боль, потому что вы причинили мне боль. Мерзкая, низкая, бессердечная, пустая, недобрая женщина! Лгунья; лживые губы, лживые глаза, лживые руки, обманщица, предательница, вкравшаяся в доверие и обманувшая его!..»
Его удары попадали в цель, причиняли боль, и она не смолчала:
«Вы и ваше сквернословие в стиле XVIII века… Вы потеряли меня, потому что никогда и не находили… Но у меня есть мой маленький светильник, один огонек, а вы загасили бы его мехами вашего себялюбия. Вы бы задули его своим эгоистическим фырканьем — вы, изящный обольститель, вы, дамский угодник, вы, драгоценное сокровище дружбы, — и все же для вас я поддерживаю огонек светильника, боясь, что вы заблудитесь во мраке!..»
Элиза Дулитл была вершиной ее карьеры, которая пошла на спад после этого.
Он написал ей много писем, но разрешил опубликовать лишь некоторые из них в ее биографии.
Шоу писал о ней: «Весь земной шар был у ее ног. Но она поддала ногой этот шар и уже не могла достать его оттуда, куда он откатился».
В последнем своем письме, датированном 28 июня 1939 года, она писала, что «начинает привыкать к бедности и неудобствам…».
В бедности и одиночестве она умерла в Париже 9 апреля 1940 года 75 лет от роду.
«Да, она умерла, — писал Шоу в одном из писем, — и все ощутили большое облегчение; а сама она, пожалуй, в первую очередь; ибо на последних своих фотографиях она отнюдь не выглядит счастливой. Она не была великой актрисой, но зато была великой чаровницей; каким образом удавалось ей производить на людей столь сильное впечатление, не знаю; но уж если она хотела покорить вас, то вы могли ждать этого совершенно спокойно; потому что она была неотразима. К сожалению, в смысле профессиональном она представляла собой такую дьявольскую обузу, что всякий, кому хоть раз пришлось ставить пьесу с ее участием, никогда не повторял этой ошибки, если только была возможность избежать этого. Однажды она принесла большой успех Пинеро, в другой раз мне; и хотя оба мы впоследствии писали пьесы, где были роли, идеально подходившие ей, мы не брали ее в труппу. Она не умела обращаться с живыми людьми реального мира. По рождению в ней была смесь: наполовину итальянка, наполовину пригородная провинциалка из Кройдона; и переход от одной к другой бывал у нее просто ошеломляющим. Дед ее содержал цирк, а мать была наездницей в этом цирке и так никогда и не смогла англизироваться; несмотря на это, с итальянской стороны в ней была какая-то аристократическая струнка; по временам манеры у нее бывали просто отличными. Она очаровала и меня среди прочих; но я бы не смог прожить с ней недели; и я знал это; так что из этого ничего не вышло. Она была добра к Люси[23], которая каким-то образом умела с ней обходиться. Оринтия в «Тележке с яблоками» — это ее портрет в драме».