Софья Пилявская - Грустная книга
О ресторане не могло быть речи, у Фадеева были запачканы кровью руки и шея, Дорохин тоже был в кровавых пятнах. Когда оба привели себя в порядок, а Петр Селиванов дал им свои рубашки, к нам постучал человек, ехавший с тем сумасшедшим. Он очень вежливо, но спокойно извинился, сказав, что виновного снимут с поезда на ближайшей станции и что ужин принесут нам в купе, ясно давая понять, что огласка нежелательна.
В вагоне все двери были закрыты и стояла тишина, только мы взволнованно перебирали все детали случившегося, а Александр Александрович, похохатывая, говорил Коле: «Ну ты прочный друг». Горло он все-таки растирал, хоть и говорил, что пустяки.
Это было до Иркутска, а потом случилась беда — заболел Гриша Конский, у него начался жар и распухло горло. Какой-то медик, из пассажиров, осмотрев Гришу, сказал, что его надо немедленно снимать с поезда. Гриша заплакал и умолял не бросать его. Мы дали слово. Наступил день, когда ему стало хуже: он с большим трудом говорил, задыхался.
Николай Дорохин взял у Раевского довольно длинную клеенчатую полосу. Аккуратно оторвал половину полотенца, намочил в водке и этот странный компресс положил Грише на горло. Взяв мою чайную серебряную ложку, Дорохин стал точить ее плоскую ручку на каком-то бруске. Я спросила, для чего, но не услышала ответа.
И вот ночью мы четверо — Дорохин, Раевский, Михальский и я — сидим молча и смотрим, как мается Гриша, а на столике в стакане с водкой ручкой вниз — моя ложка. Очень страшно было. Сидели мы долго, как вдруг Гриша захрипел, стал мычать и плеваться. Лопнул, прорвался жуткий нарыв в горле.
К утру температура упала, Гриша, весь в поту, был очень слаб. Мы его обтирали водкой из стакана с источенной ложкой. Когда я спросила мужа, как бы он действовал ложкой, он ответил: «Вскрыл бы! А что ж, помирать?»
Гришу навещали, поили теплым молоком, а в ресторане для него варили жидкие каши. Фадеев, заходя, неизменно говорил: «Все парашюты пускаешь?», а счастливый Гриша, иногда еще отплевываясь, тоже шутил над собой и как страшный сон вспоминал Николая, «душившего» его компрессом (про ложку ему не сказали).
При въезде в Москву Леонид Попов одолжил Фадееву свою парадную рубашку.
Приехали мы рано утром, нас встречали из театра помощники Федора Николаевича Михальского, а за Гришей приехала медицинская машина с нашим доктором Алексеем Люциановичем Иверовым — Гриша был еще очень слаб.
Через день-два нас принимали в нижнем фойе труппа и «старики». Опять были накрыты столы, оркестр играл веселый военный марш, и мы входили парами, в первой — Грибов с Елиной, потом Дорохин с Лабзиной, в третьей паре я с Селивановым… Усталые, но счастливые, слушали мы слова привета и благодарности. Вот какой праздник устроил нам дорогой наш театр!
Через несколько дней я за чем-то зашла в магазин, который теперь называется ЦУМ. Стоя у прилавка, я обернулась и увидела в новой с иголочки форме того страшного военного, который душил Фадеева. Пристально посмотрев на меня, он поклонился, щелкнув каблуками, и быстро ушел. Мне стало не по себе, и я от страха долго не выходила из магазина.
После этой поездки наши встречи «командой» вне театра стали более редкими. У всех было много работы. Бесшабашность молодости поутихла. В это время мы с мужем еще жили раздельно — у нас не было дома. Несколько раз у меня собирались Конский, Раевский, Михальский, Дорохин и Фадеев. Засиживались долго, вспоминали поездку. Александр Александрович запевал «Рябину» чистым высоким голосом, как-то даже не вязавшимся с его крупной, очень сильной фигурой. Он учил меня петь блатные песни с «Миллионки» — смешные и страшные: «И буду в белой пене лежать на мостовой» или «Не встречать с тобою нам рассвет»… А потом Фадеев уехал, кажется, в Батум, и надолго. От него оттуда приходили письма, на мой адрес, для всех.
В середине 1935 года во всех газетах на первых полосах появилось набранное крупно сообщение, ошеломившее меня и моих близких. Написано было, что Енукидзе Авель Сафронович — враг народа, вкравшийся в доверие, у него «звериное» лицо и т. п.
Когда я пришла в театр, то заметила у многих в глазах недоумение, растерянность и печаль. Сколько он сделал добра людям театра, а особенно нашего. Вслух ничего не говорили. Не обсуждали и не осуждали.
Мы с Норой Полонской долго шептались и наконец решили ему позвонить. Для этого мы пошли на Арбатскую площадь к одному из автоматов. Я знала коммутатор Кремля и номер телефона квартиры. Когда я, очень волнуясь, назвала номер коммутатора и квартиры, последовала пауза, потом голос сообщил: «Даю». В трубке раздалось: «У телефона». Я назвалась моим уменьшительным именем — Зося, сказала, что около меня Нора и что мы не могли не позвонить. В ответ я услышала: «Девочка моя дорогая, никогда больше не звони!» И он повесил трубку. Вот и все.
Потом были только слухи, передаваемые доверительно шепотом, один страшнее другого. И только сравнительно недавно это дорогое для меня и моих близких имя появилось в печати.
Для постановки в филиале была взята пьеса молодого драматурга Корнейчука «Платон Кречет». В ней было много хороших ролей. На роль главного героя — врача Кречета был назначен Борис Георгиевич Добронравов. Владимир Иванович Немирович-Данченко собрал участников для первой беседы и сказал: «Попробуем из этой мелодрамы сделать хороший спектакль».
Судаков — он был режиссером спектакля — пытался что-то произнести в защиту пьесы, но Владимир Иванович только взглянул на него и стал говорить о том, каким видится ему спектакль, в чем его главная суть. Вся тяжесть ложилась на плечи актеров, особенно на Добронравова.
Премьера «Кречета» прошла с шумным успехом. Корнейчук пышно отпраздновал премьеру. Всем участникам, от мала до велика, преподнесли цветы. На банкет в «Старомосковскую» гостиницу (теперь этого дома нет) приглашены были все «старики» театра, некоторые драматурги и писатели. Были там и Булгаковы. Веселье длилось до света.
Корнейчук стал своим человеком в Художественном театре. Через какое-то время он принес пьесу под названием «Банкир». В ней были заняты Вера Николаевна Попова, Николай Николаевич Соснин, Виктор Яковлевич Станицын, Василий Александрович Орлов, Павел Владимирович Массальский и я. Мы долго репетировали. Выпускал спектакль Владимир Иванович Немирович-Данченко. Пьеса была многосюжетной и, по-видимому, не очень удачной. Помню, что мы с Массальским были мужем и женой и разводились, а потом опять сходились. У «старших» были те же проблемы.
После одной из публичных генеральных для «мам и пап», которая прошла с успехом, нас пригласили, как мы думали, для замечаний к Владимиру Ивановичу. А он сказал, что благодарит участников спектакля за усилия, потраченные на эту работу, но пьеса не соответствует требованиям Художественного театра, и что спектакль он снимает. Примерно так звучал приговор. А ведь в то время Корнейчук был на верху успеха как драматург и как общественный деятель. Но принцип репертуарной политики Художественного театра тогда был превыше всего.