Андрей Гаврилов - Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Несмотря на то, что шел мой первый «невыездной» год и пространство моей свободы катастрофически сужалось, а репрессии против меня усиливались, суета в Архангельском развеяла мою тоску и даже принесла надежду на то, что этот концерт будет шагом в сторону моей «реабилитации». Играя там, да еще на пару с главным пианистом СССР, я автоматически становился участником культурной программы Олимпиады 80!
Никто из любителей музыки, а также из гостей олимпиады, разумеется, на концерт не попал. Публика состояла из «запроданных рябому черту на три поколения вперед» советских корреспондентов, небольшого количества ангажированных, лояльных режиму музыкантов, из «музыкальных критиков» с заранее готовыми статьями для всяческих правд и известий. На концерте присутствовала и вся гнойная головка администрации министерства культуры во главе с министром Демичевым. На первом (из четырех) концерте я с отвращением и ужасом узнал сидящих в первом ряду замов Нилыча – Кухарского, Попова, Иванова и вновь назначенного первого зама – Юрия Барабаша. Этот персонаж удивительно напоминал известного героя Войновича – капитана Милягу. Читая «Чонкина», восхищался его собирательными персонажами, самым собирательным из которых мне казался капитан Миляга – вежливый садист со смазливой мордочкой. Миляга! Какой выигрышный контраст между звериной жестокостью этого типа и его «милой» внешностью и субтильными манерами. В жизни такого не бывает! Ан нет, бывает. При первой же встрече с товарищем Барабашем я даже рот открыл – передо мной сидел капитан Миляга. Во всей красе! Хорошенький, улыбающийся, чистоплотный блондин. Костюм в полоску. Белые волоски в носу, платочек в нагрудном кармане пиджака. Это был садист, упивавшийся своей властью. До него эту должность занимал грубоватый, но человечный Владимир Иванович Попов. Это он выпустил меня в европейское турне в 1979 году не одного, а с матерью. Барабаш, кстати, поиздевался и над Поповым – занял его кабинет, объявив Попову, что делает ремонт. Барабаш каждую неделю вызывал меня к себе и посылал в приказном порядке играть на каком-нибудь бесплатном закрытом концерте, намекая на то, что это откроет мне путь к выходу из опалы. Это было наглой ложью. Он приходил на мои концерты, садился в первый ряд, чтобы позабавиться тем, как я стараюсь отработать себе глоток воздуха. Улыбался своей омерзительной, сладкой как у трупа, улыбкой.
Во время концертов в гостиной графа Юсупова, на ритмически-очерченных частях сюит вся эта советская номенклатурная сволочь притопывала ногами, елозила свинцовыми задницами в полукреслах. На их мордах сияло блаженство надзирателей концлагерей. Всем своим видом они выражали примерно следующее.
– Что хотим, то и воротим! Играешь ты хорошо, мы своими начальственными ножками притопываем, бис и браво кричим, даже встаем перед тобой в конце, как перед паханом. А вот – за кордон выпустить, нет, не выпустим тебя никогда. Будешь тут сидеть, пока не сдохнешь. А начнешь рыпаться – еще и замочим!
Играли мы в Архангельском с упоением. Это был наш лучший цикл. Мне удалось абсолютно все так, как я задумал. Слава играл раскованно и броско. После окончания цикла Рихтер, уже во второй раз, признался мне, что мой Гендель прозвучал лучше его: «И, если в Туре у Вас еще не все было ровно, то здесь, здесь Вы показали уровень, выше которого сыграть трудно».
Сказал, а после – нахмурился и надулся. Может быть из-за того, что зашуршала перепончатыми крыльями дьявольская рать. Зашептали ему в уши шептуны. Побежали слухи. Рихтер проиграл! На глазах начальства!
Недавно я слышал, что театр Гонзаго отреставрировали и собираются открыть через 30 лет после нашей с Рихтером безуспешной попытки привлечь внимание к этому маленькому чуду. Надеюсь, что Слава «там» порадуется тому, что потомки осуществили его заветную мечту. Многое из того, что сейчас бессовестно делается под эгидой его имени, было живому Рихтеру ненавистно. Не любил он мемориальных квартир-музеев, конкурсов, торжественных концертов… Во всем этом Славы нет.
Слава остался в уютных дворцах, где можно сидеть на прекрасном окне и болтать ногами, он разгуливает среди греческих статуй, но не в музее, а на морских просторах и в храмах на вершинах гор.
Бедный Рихтер! Даже после смерти он все еще заложник амбициозной советчины и мифов о самом себе, которые сам же и создал. Но это случилось по его воле. «Ложь жизни Рихтера» материализовалась. И, хотя он ненавидел все, что уважает и любит толпа, он сделал все возможное и невозможное для того, чтобы стать кумиром для серости. Рихтер знал, что такая память прочнее любой другой!
Депрессия
Сидим втроем на Бронной – Слава, Нина и я. Обсуждаем недавние смерти.
– Вы были ны похоронах Высоцкого? – спрашиваю я Нину Львовну.
– Да, у Марины было ужасное лицо, убитое совершенно! Хотя на нем уже не было такого живого страдания, как на похоронах Одиль Версуа на Сент-Женевьев-де-Буа в июне.
Как она везде успевает? И туда успела смотаться! Заметила, что по возлюбленному мужу Марина не так сокрушалась, как по сестре. Заметила и злорадствует. Ей и в голову не приходило то, что, Марина, похоронив за месяц до смерти мужа молодую сестру, так и не смогла перевести дыхание. У Марины душа умерла, она от горя одеревенела. Нине этого не понять, она о настоящей любви знает не больше, чем курочка Ряба. Слава молчит. Катает по столу своими огромными пальцами, поросшими рыжими волосками, катушек хлеба, барабанит что-то из своего репертуара. Скоро у него начнется осенняя депрессия. Пора подумать, как я буду его из нее выводить. В позапрошлом году был бал. Потом Рихтер уехал в Европу. Там, хочешь не хочешь, а работай. Не до депрессии.
Депрессии Рихтера были опасны только на территории СССР, тут он предавался им со страстью юродивого, плакал, впадал в болезненное оцепенение, на всякие попытки вывести его из этого состояния реагировал истерическими рыданиями. Даже отъезд Нины в Петербург его не пугал. Ему было все равно. Нина это знала и это свое проверенное оружие не применяла. Звонила мне.
В Известиях тем временем напечатали статью Зетеля о наших генделевских концертах. Рихтер, оказывается, играл «исповедально», а Гаврилов – сначала ударился было неисповедально играть, а потом навострил уши, пострел, послушал как исповедально играет старший товарищ, поискал в голове выключатель «исповедальности», включил, и тоже, к всеобщему удовольствию, заиграл исповедально. В конце статьи автор написал, что Рихтер, как Бог Саваоф, держал «юное божество» на своих руках. Юное божество, кстати, от излишнего потребления красного вина и сосисок весило около 120 килограммов. Тяжко пришлось Саваофу.