Анатолий Трофимов - Повесть о лейтенанте Пятницком
Пушка молчала. Не было больше осколочно-фугасных, не было подкалиберных. Да и стрелять не было надобности.
Игнат Пахомов положил руку на плечо Пятницкого. Роман ворохнул губы в улыбке, проговорил с трудом:
- Перед тобой, Игнат, международный злодей, поправший обычаи и законы войны, установленные конвенцией в одна тысяча... хрен знает в каком году...
Игнат сказал со вздохом:
- Война проклятая, поговорить с человеком не даст...
Это он о подполковнике-танкисте вспомнил, которого встретил Роман Пятницкий возле господской виллы с обвалившейся колонной, провисшей капителью, с ободранными со стен лианами плюща. О проклятой войне, которая не дает поговорить с человеком, Игнату хотелось сказать еще тогда.
Тогда не удалось сказать. Теперь сказал.
Глава двадцать третья
Офицерское совещание закончилось за полночь. Густая темнота плотно спеленала немецкий поселок Цифлюс, куда позавчера вступил снятый с позиций крепко обескровленный артиллерийский полк подполковника Варламова.
Командир восьмой батареи старший лейтенант Еловских, потягиваясь, прошелся на распрямленных ногах, подергал ягодицами, сказал из темноты:
- Насиделся, аж зад плоским стал.
Минуя ступеньки, Пятницкий спрыгнул с крыльца, фонариком осветил разминающегося Еловских.
- Послушай, комбат-восемь...
- Меня Павлом зовут,- отозвался Еловских.
- Послушай, Павел, у меня идея...
- Идею материализовать надо,- без труда догадался Еловских,- в голом виде она меня не устраивает. Так-то, комбат-семь.
- Меня Романом зовут.
- Проклятье, даже имен друг друга не знаем, фамилии - только из приказов. Не будь таких выходов в тыл - век бы не встретились. На том свете разве. Черта с два, там нашего брата со всех фронтов, поди-ка разыщи... Эй, Костяев, капитан! - обернулся Еловских к отставшему командиру гаубичной батареи.- Шире шаг! Как его зовут, Роман?
- Хасаном,- подсказал Пятницкий.
Худой, нескладный комбат-девять предложил:
- Идемте ко мне. У меня этого добра вдоволь. На семерых похоронки ушли, а писарь, паршивец, "наркомовскую" по старой строевой записке получал.
Костяев с Пятницким открывали консервные банки, а Еловских ударился в мрачную философию. На совещании у него произошел обостренный разговор с замом командира полка по строевой майором Замараевым, который за какие-то старые грехи объявил Павлу трое суток домашнего ареста. И когда Еловских не без ехидства заметил, что от такого внимания к его особе уважения к майору не прибавится, Замараев вскипел и зловещим тоном спросил:
- А если еще трое суток прибавлю? Что на денежный аттестат останется?
За домашние аресты производились вычеты из офицерских окладов, и Еловских, глядя исподлобья и дерзко, ответил, что его не встревожат и десять суток - аттестата он никому не высылает. Замараев завел было нуду об элементарном долге перед родными, но Павел, обрывая, выкрикнул ему в лицо:
- Я знаю, что такое долг перед родными, и буду выплачивать его до смертного часа!
Тяжелый и неприятный получился разговор. Надо бы Павлу придержать язык, но и Замараев... Ведь знал же, что жена, дочь - все родные Павла расстреляны гитлеровцами...
Теперь, захмелев от первого стаканчика, Еловских придвинулся вплотную к Роману, помахивая для внимания распрямленным указательным пальцем, говорил:
- Насчет ощущения власти, Роман... Жажда подмять под себя кого-то, взобраться повыше, наслаждаться превосходством впитывалась в душу человека веками. Пусть коза, но на горе, и она уже выше коровы в поле... Дядька мой до революции половым в трактире служил, а в двадцатом вознесся до начальника милиции района и сразу прислугу завел... Превосходство, оно... У превосходства один корень с превосходительством, остается только притяжательное местоимение "ваше" добавить. Мысль о сложностях жизни, ее углах и овалах, о том, что надо делать ее пригожей для всех, а не только для себя, у таких людей, Роман, никогда не родится. А если родится рахитичная, похожая чем-то на эту мысль, они, мерзавцы, еще в пеленках ее придушат... А-а, подь они все верблюду в ноздрю! Ты вот лучше скажи: письма родным убитых написал? Не похоронки - письма?
- Когда, неразумный? - удивился Пятницкий.- Вы трое суток в Цифлюсе, а я только из боя.
- Извини, Роман... Как вы там? Потери большие?
Батарея Пятницкого и две минометные роты поддерживали батальон майора Мурашова, который добивал в лесу несдавшуюся группировку немцев. Роман ответил:
- Обошлось. Подняли белый флаг и вышли. Почти двести человек.
Разговор в застолье егозливый, но и в этом есть своя закономерность. Еловских пристукнул стаканом по столу:
- Вот! У меня тоже двести человек было, а то и больше.- И снова, сосредоточивая внимание собеседника, выставил указательный палец: - В Литве, под Вилкавишкисом. Худо было, но я не поднял белого флага... Танковая дивизия "Великая Германия" раскидала нашу пехоту - страшно вспомнить. Город сдали, перемешались, командиров потеряли. Эти двести с тремя полковыми пушками без снарядов прибились к моей батарее. Ждали: сейчас старший лейтенант что-то скажет, гаркнет какую команду, и они прозреют, обретут силу... Можно было гаркнуть. Они бы пошли на танки с голыми руками...- Еловских долго и мутно смотрел на стакан, плеснул в него из фляги, но пить не стал, продолжил сдавленным голосом: - Я сделал иначе... Я уже знал тогда о жене, родителях... Дочке было полтора года... Что там моя жизнь! Кликнуть пяток добровольцев, остаться с ними, пока другие двести пробьются. Так просто... Но это простое тогда мог и Валька. Он не мог иного, того, что мог только я. Среди двухсот я оказался старшим по званию. Руководителем признали - меня, поверили - в меня, надеялись - на меня. И выручать их из беды мне надо было. Я сказал Вальке, своему последнему взводному: "Бери, Валька, любой расчет, пушку, тридцать семь снарядов, что не израсходованы, задержи танки, пока я людей и технику из окружения вызволю". Видел бы ты Валькины глаза! Но он остался, а мы пробились. Снова дрались. Мои двести потом обратно Вилкавишкис брали...Павел потянулся через стол, подвинул к себе чей-то кожаный порттабак, подрагивающими пальцами стал скручивать папиросу. Цигарка лопнула, Павел бросил ее и выпил налитое в стакан. Подышал по-рыбьи открытым ртом, спросил: - Роман, ты бы мог так? Друга своего и еще шестерых?
- Если иного выхода нет...- неуверенно, собираясь с мыслями, начал Пятницкий.
- Но это жестоко! - вскриком перебил Еловских.
- Вся война, Павел,- жестокость.- Роман хотел сказать это мягко, успокаивающе, но фраза прозвучала менторски нудно. Еловских вздернул голову и неприязненно уставился на Романа.
- Ты мне брось эту высокую материю. Война... ' Я о Вальке говорю, о бесчеловечной арифметике: семеро под гусеницами - не двести... Но я смог! Я решился на это простейшее сволочное действие! Больше не смогу. Больше на такое у меня нет сил, Роман.- Помолчал, неприязненный взгляд сменился пытливо-проникающим:- Второй раз, Роман, ты бы смог?