Ирма Кудрова - Путь комет. Разоблаченная морока
Узнав, где именно поселилась приезжая и кто ее хозяйка, Сизов подумал про себя, что с Анастасией Ивановной Бродельщиковой и в самом деле поладить непросто — характер у нее жесткий. Алексей Иванович это знал, потому что не раз рыбачил с ее мужем и в дом к ним был вхож.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что женщина — писательница.
Алексей Иванович СизовИ тут Сизов вспомнил, что уже слышал о ней. Она приходила в училище устраиваться на работу. Только биография у нее была неподходящая: из белоэмигрантов. «Чуждый элемент» — так тогда говорили. И ее не взяли, хотя места были.
Алексей Иванович стал расспрашивать женщину, не она ли была за границей и с кем она там встречалась из писателей, наших и французских. Они поговорили немного. Сизов — даром что военрук — с молодых лет был пожирателем книг, запойным книгочеем. Я побывала у него дома и видела его большую библиотеку. Перед литературой и литераторами он благоговел… В конце разговора с эвакуированной Сизов обещал поискать жилье.
— Откуда вы узнали, — спросила я у Алексея Ивановича, встретившись с ним в августе 1993 года, — что она из-за границы приехала? Не сама же она об этом говорила?
— Конечно, нет. Но я слышал, как о ней судачили в нашей канцелярии после ее прихода.
Бродельщикова при встрече подтвердила Сизову, что и она хотела бы других постояльцев, не этих. «Пайка у них нет, — объяснила она Алексею Ивановичу, — да еще приходят, когда ее нет, эти, с Набережной (то есть из НКВД. В Елабуге Управление НКВД — КГБ — ФСБ и сейчас расположено на улице, которая так называется: «Набережная», хотя до реки отсюда еще далеко. — И. К.). Бумаги ее смотрят и меня спрашивают, кто ходит к ней да о чем говорят… Одно беспокойство… Я и сказала, чтобы они другую комнату искали».
Эта подробность в воспоминаниях Сизова мне показалась сначала сомнительной: не придумана ли такая прыткость чинов «с Набережной» — по модным выкройкам времени?
Однако после встреч со старожилами Елабуги и их воспоминаний я уже не отметала рассказ Алексея Ивановича с порога. Чего проще, в самом деле, самих хозяев дома сделать осведомителями, даже и не прибегая к такому неудобному термину!
Через день-другой Сизов нашел для Марины Ивановны комнату на улице Ленина, около татарского кладбища, — там жило одно знакомое ему семейство.
И он даже отвел туда Цветаеву, оставил для переговоров, а сам ушел. Дела были, рассказывал Сизов, стоял август, он на молотилке в эти дни работал на окраине Елабуги.
Еще прошло дня два-три.
(Эти сроки: «день-другой», «дня два-три», конечно, хуже всего помнятся спустя полвека; между тем дней-то у Цветаевой в Елабуге было считанное число! Да еще посредине поездка в Чистополь. Когда же начался этот сюжет с Сизовым? Если он был, — а по-видимому, все же был, — то возникнуть должен был еще до поездки. И продолжиться по возвращении Цветаевой из Чистополя.)
Спустя некоторое время вахтер училища передал Алексею Ивановичу записку. Там было написано крупным почерком: «Алексей Иванович, хозяйка, у которой мы были, мне отказала». Сизов отправился на улицу Ленина — и застал там въехавших других постояльцев. Объяснение хозяев было простое: «У твоей ни пайка, ни дров. Да она еще и белогвардейка. А эти мне печь переложить взялись…»
«Белогвардейка», «чуждый элемент», «из-за границы приехала» — это была, кстати говоря, та мета, по которой сразу вспоминали Цветаеву, не путая с другими, и елабужцы и эвакуированные (жившие здесь еще до прибытия писательской группы). Она одна была здесь такая — «меченая».
Молодого любопытного и простоватого Сизова это притягивало, людей постарше сильно отпугивало. Она была «другая», непохожая, «не наша». Причина для провинции вполне достаточная, чтобы вызвать недружелюбное чувство.
— Да что за дело хозяйкам-то, — спрашиваю я Сизова, — как будут перебиваться жильцы — с пайком или без, не все ли им равно?
Оказалось, совсем не все равно. По заведенному порядку принято было, чтобы постояльцы приглашали хозяев к ежевечернему чаю, угощали. То есть, говорит мне Сизов, приезжие должны были, по сути дела, делиться пайком.
А кроме того, у кого был паек, тому горсовет и дрова давал. А ведь зима уже была не за горами…
Но почему же тогда Цветаева оказалась без пайка? Просто не успели еще оформить — или обошли? Узнать твердо мне это не удалось. Однако есть догадка: в сохранившейся страничке из домовой книги прописанным оказался только Мур! Может быть, Цветаева медлила с пропиской в надежде уехать? А паек, возможно, был напрямую связан с пропиской.
Я еще вернусь к рассказу Сизова, пока отмечу лишь, что, во всяком случае, он вносит поправки в воспоминания тех, кто еще застал в Елабуге Бродельщиковых и поговорил с ними о Марине Цветаевой.
В этих воспоминаниях хозяева дома, где Марина Цветаева прожила последние дни своей жизни, выглядят очень благообразно. Симпатичные, милые, добрые, «с врожденно благородной нелюбовью к сплетне, копанию в чужих делах»…
Правда, в иных зафиксированных в воспоминаниях интонациях хозяйки можно все-таки расслышать затаенную обиду: уж очень была приезжая молчалива, о себе ничего не рассказывала.
А это для российского простого человека — «гордыня».
«Только курит и молчит» — даже сидя рядом с хозяйкой на крылечке дома.
Одну фразу, впрочем, как раз на крылечке-то и произнесенную, Бродельщикова запомнила — для нас очень важную. Мимо дома по вечерам маршировали красноармейцы, проходившие в городе военную подготовку. И с губ Цветаевой однажды срывается:
«Такие победные песни поют, а он все идет и идет…»
6В день отъезда Марины Цветаевой в Чистополь Мур записывает о матери в свою тетрадь: «Настроение у нее отвратительное, самое пессимистическое».
В версии Кирилла Хенкина эта поездка выступает важным звеном. Хенкин убежден, что Цветаева поехала в Чистополь прежде всего «за сочувствием и помощью», напуганная елабужскими чекистами. Отметим, кстати, что если и в самом деле «горсовет» — это как бы эвфемизм НКВД, то дата «собеседования» — 20 августа — вполне согласуется с тем, что Хенкину говорил Маклярский: «Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД…»
Тогда выстраивается следующая цепочка событий: 17 августа — приезд в Елабугу, 20-го — «беседа» с оперативником в «горсовете», 22-го — запись Мура о решении матери ехать в Чистополь, 24-го — отъезд. Психологически в этом варианте стремительный отъезд из Елабуги более чем закономерен. В этой ситуации оказаться одному, особенно для человека нервно измученного так, как уже была измучена Цветаева, — катастрофа. Необходим кто-нибудь свой, близкий, не из новых знакомых, как бы симпатичны они ни были, а из давних, прежних, надежных, знающих все особенности твоей ситуации без объяснений. И для Цветаевой естественно было подумать прежде всего о Николае Николаевиче Асееве.