О. Михайлов - Куприн
В. Жаботинский — один из самых крупных идеологов сионизма в России, который пытался в 1900-е и 1910-е годы использовать в своих целях любые силы, начиная от «Всеобщего еврейского рабочего союза в Литве, Польше и России» (Бунда) и кончая Петлюрой, а еще позднее выказал себя заклятым врагом палестинцев и, по определению современного фашиствующего сиониста Кахане, «легендарным создателем еврейского легиона». Не скрывая своих расистских убеждений, В. Жаботинский печатно приветствовал погромы и антисемитизм как прекрасный «повод для сионистской агитации». Он пропагандировал необходимость презрительной отчужденности еврея, «гостя на чужой земле», к другим народам. В статье «О евреях в русской литературе» Жаботинский писал: «… при нынешнем моем положении воздаю кесарево кесареви, а божие держу при себе. Исповедуя лояльный космополитизм, и ни на сантиметр больше».
Смысл и суть фельетонов В. Жаботинского о «чириковском инциденте» сводится к тому, что в глубинах русского общества и русского народа якобы таится если не антисемитизм, то «асемитизм», что вся русская литература в лице ее великих представителей, художественного таланта которых он, Жаботинский, не склонен умалять, — от Гоголя, Пушкина, Достоевского, Тургенева, Некрасова, Лескова, Чехова и т. п. — якобы несет в себе семена «национальной исключительности» и с глубоким презрением касается всего, что связано с «нерусским»… В итоге В. Жаботинский обращается к нерусским народностям России и призывает их к «фактическому разрыву с великорусской культурой».
Статьи В. Жаботинского заставили Куприна задуматься над тем, мимо чего он ранее проходил, мирясь как с чем-то неизбежным, от века существующим. И когда в Житомире он получил письмо от «тишайшего» Батюшкова, который горячо принял сторону Е. Чирикова, все давно копившееся прорвалось в ответном послании к другу.
Творчество Куприна, как и его взгляды, всегда отличали широта, демократичность, подлинный интернационализм. С любовью и теплотой описывает он в своих произведениях людей самых разных национальностей — русских, украинцев, татар, евреев, черемисов, греков, японцев, французов и не раз с гордостью повторяет слова о текущей в его жилах «бешеной» татарской крови князей Кулунчаковых. Именно он, русский писатель Куприн, в опровержение националистических высказываний Шолома Аша о «герметичности», глубоко проник в быт и характер еврейского народа. Но тот же Куприн увидел и опасность узкого религиозного фанатизма и сионизма, исповедуемых многими и многими буржуазными идеологами и насаждавшихся ими.
И когда он писал свое ответное послание Батюшкову — послание страстное, с перехлестами, даже несправедливыми крайностями и грубостями, срывавшимися под горячую руку, то стремился защитить родную культуру, русскую литературу и русский язык, который «даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого бережного и любовного отношения».
Куприну претили защитники узконациональных, особо понятых интересов еще и потому, что они ставились «куда выше народных, мужичьих». А ведь сколько несправедливости, социального зла, притеснения творилось вокруг! Целые сословия, классы, народности нуждались в помощи и защите писателя — «заступника народного». Но кому-то понадобилось сосредоточить всеобщее внимание прессы, общества, либеральной интеллигенции на частном споре двух литераторов, придав ему неоправданно обобщающий характер.
Гнев гражданина, боль интернационалиста и гуманиста видны за строками этого письма, клеймящего бесчеловечную политику царизма по отношению к бесправному крестьянству, к подневольным народам и нациям. Однако порою и сам Куприн невольно подпадает под воздействие сионистской пропаганды, готовый видеть в еврейском народе нечто обособленное, противостоящее всем остальным нациям. В его письме Батюшкову попадаются прямые заимствования и раскавыченные цитаты из фельетонов В. Жаботинского. И конечно, обобщения Куприна никак не могут быть приняты сегодня, когда несостоятельность претензий сионизма стала окончательно очевидной.
Горячо и страстно объясняется он в своей сыновней любви к России. Русские, отмечает он, так уж созданы от природы, что умеют болеть чужой болью как своей. Они сострадают Польше и отдают за нее жизнь, борются за еврейское равноправие, волнуются за Болгарию, идут волонтерами к Гарибальди и отправятся, если будет случай, даже к восставшим ботокудам. И никто, по его мнению, не способен так великодушно, так скромно, так бескорыстно и так искренне бороться за счастье будущего человечества, как русские. Не оттого ли, спрашивает Куприн, русской революции так боится обретшая мещанскую конституцию Европа с немецким и французским буржуем во главе.
Тверже, чем в собственный завтрашний день, верит Куприн в великое мировое предназначение своей страны. И оттого призывает с особым тщанием хранить чистоту ее культуры, литературы, языка. Хранить от спешки, от халтуры, от ловкой посредственности, игры на злободневном «моменте» при полном равнодушии к специфике и душе породившего эту литературу народа. Он с ужасом говорит о том, что в прелестный русский язык вносятся сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфно-нелепых и противных слов, что критика обретает припадочную истеричность и пристрастность, что беззастенчивые бульварные проныры журналисты полезли в постель, в нужник, в столовую, в ванную к писателям.
Иными словами, в русской литературе появилось многочисленное племя беззастенчивых дельцов, которым нет дела до каких-либо идеалов, но которые рассматривают ее как одну из форм коммерции. Против них Куприн возвышает свой голос и в публичных лекциях, и в многочисленных интервью. Не будучи теоретиком словесного искусства, но оставаясь подлинным и чутким художником, Куприн не раз темпераментно и горячо говорил о первородстве литературного таланта, о крепкой связи его с родиной и землей.
«Какое это большое счастье для писателя, если его самые первые, а значит, и самые яркие впечатления бытия, эти богатые запасы на всю грядущую жизнь, украшены неразрывной настоящей близостью к милой, родной земле, к реке, к яблокам, к хлебам, к тихим весенним зорям, к ярким летним грозам, снежным первопуткам, собакам, лошадям, пчелам, грибам, землянике, смолистому бору, к троицыным березкам, к простому, меткому и живописному цельному языку, — писал он в одной из статей десятых годов. — Все это похоже на здоровое целебное молоко самой матери-земли. И не этому ли чудодейственному крепкому напитку в значительной степени обязаны красотой своих талантов и Толстой, и Тургенев, и Гончаров, и даже Чехов, видевший в детстве южные степи, а из настоящих писателей — Бунин?». Выделяя подлинных художников и относя к ним Короленко, Горького, Бунина, Шмелева, Серафимовича, он говорил в одном из своих выступлений: «Но кроме этих художников, преданных быту и старым реалистическим традициям, есть еще огромная группа писателей, которые пишут, не задумываясь над тем, для чего они пишут. Из их лагеря вышли нелепые девизы: «Искусство для искусства», «Смерть быту» и прочее. Это значит, что они знают, быть может, как писать и что писать, но им совершенно неведомо то внутреннее сияние, то «во имя», которым светилась вся русская литература, начиная с Пушкина».