Владимир Кораблинов - Жизнь Никитина
Тогда, на гостеванье-то, разномастные тарелки поставили, вилки щербатые; чай подали – стаканов не хватило, к соседям бегала Аннушка занимать. А батенька злоупотребил: захмелел, заспорил, полез на рожон.
Страшен, наверно, жалок им наш быт показался.
Всероссийский Лукич показался страшен.
Лоб сморщен, дыбом волоса,
Дырявый галстук на бок сбился,
И кровью налиты глаза…
Батенька во хмелю мерзок.
Но, господа, не спешите с приговором. Не осуждайте несчастного старика, извольте угадать в нем человека.
Бедняк, бедняк! Печальной доли
Тебя урок не вразумил!
Своих цепей ты не разбил,
Послушный раб бессильной воли…
Вглядитесь, задумайтесь – и вы, поймете, вы увидите, кого и что надобно судить. Не те ли печальные обстоятельства нашей жизни, какие порождают Лукичей?
Не самое ли подлейшую российскую действительность?
Нуте, господа?
Чтение окончилось поздно.
Высоко в мглистом осеннем небе бежали грязные облака, в клочьях которых то появлялся, то исчезал мутноватый осколок луны. Непробудным заполуночным сном спала тихая улица. Спал город Воронеж.
Спала необъятная Российская империя.
На лавочке у ворот, закутавшись в овчинный тулуп, спал михневский дворник. Шум голосов разбудил его. Вскочил, сорвав шапчонку, пожелал господам почивать во благе.
Придорогин засмеялся:
– Завтра чуть свет побежит в полицию, будьте покойны, господа. И все доложит, каналья, – кто да кто был, во сколько разошлись.
– А что, разве? – удивился Иван Савич.
– О! Пароль д’онер, побежит! – Придорогин опасливо повертел головой туда-сюда. – Самые точные сведения, братцы: господин Эс весьма подозрительно посматривает на наша собрания.
Господин Эс был Синельников, новый губернатор.
– Ну-с, господа, – раскланялся де-Пуле. – Вы как хотите, а я – баиньки…
И зашагал не спеша, с достоинством.
Остальные всей компанией пошли провожать Никитина.
Громким разговором и смехом всполошили собак. Загремели цепи, заскрежетали рыскалы. Хрипя и задыхаясь, рвались из ошейников свирепые псы.
– Вот шуму наделали! – посмеивался старик Михайлов. – И что за Иван Алексеич, право, экой голосистый, мертвого из гроба подымет!
Придорогин разошелся, шалил, как мальчик. Обнимал Никитина, кричал во всю глотку:
– Савка! Черт! Да ты сам понимаешь ли, что за махину своротил! Лукич! А? Ведь это, брат, открытие!
На углу Дворянской, возле театра, будошник показался: привлеченный шумом, высматривал – что за люди, не свистнуть ли дворников.
– Эй, будошник! – позвал Придорогин. – Знаешь ли, кто этот господин? – Он указал на Ивана Савича.
– Никак нет! – опешил полицейский. – Не могу знать!
– Ах ты… Это великий поэт русский… Запомни, братец: мы с тобой помрем, а внуки, правнуки наши его помнить будут! На-ка, дружок, тебе полтинничек…
– Покорнейше благодарим! – гаркнул будошник.
– Слушай, – смутился Иван Савич. – Ну как не совестно…
– Что? Что – не совестно? Да-с, великий! Молчи, Савка, молчи! Вот! – Придорогин постучал тяжелой суковатой тростью по камням мостовой. – Вот тут, у самого театра, через сто лет тебе памятник станет!
Он самую малость ошибся. Памятник стал не у театра, а насупротив, перейдя площадь.
И не через сто лет, а всего через пятьдесят четыре года.
Мечтания и действительность
С волшебной ночи темнотой,
При месячном сиянье,
Слетают резвою толпой
Крылатые мечтанья.
А. ПушкинГруппа петербургских книгопродавцев затеяла устроить акционерное общество «распространения чтения в России». Книжные коммерсанты замахивались широко. Карту Российской империи господин Сеньковский исчеркал крестиками. Каждый крестик обозначал книжную лавку. В города, помеченные господином Сеньковским, полетели письма к известным лицам с предложением взять на себя агентуру общества, то есть открыть книжные магазины и заняться торговлей. При сем выгоды сулились немалые.
Такое письмо получил и Иван Савич.
– А что? – сказал он. – Почему бы и нет? Когда-нибудь надо же, наконец, распрощаться с проклятым дворничеством.
На ближайшей «среде» о предложении питерских книгопродавцев говорилось много. Обсуждались реальная возможность хорошего, по видимости, нужного дела, все за и против подобного предприятия в воронежских условиях. Прикидывались прибыльность или убыточность, производились подсчеты – во что обойдется наем помещения, приказчик и тому подобное.
– Сумнительное дело, – сказал Михайлов. – Главная статья – из чужих рук глядеть. Под питерскую дудку пляска. А что они, питерцы, в наших воронежских обстоятельствах понимают? Ничегошеньки. Сумнительно, Иван Савич. Весьма даже сумнительно…
– Но почему же, позвольте, – горячился Никитин. – Тут, в письме, очень разумно все Обсуждено, и процент недурной, явная выгода агенту…
Де-Пуле усмехнулся: процент, выгода.
– Славны бубны за горами, – не отрываясь от вечных своих занятий с ногтями, проворчал он.
Придорогин лежал на диване, дымил трубкой. Несколько раз подымался, порываясь что-то сказать, – и снова валился на диван. Наконец решительно вскочил, с минуту взад-вперед шагал по комнате и вдруг с разбегу остановился перед Никитиным.
– Ну, Савка! – неожиданно тонким от волнения голоском вскричал. – Ну, братец! Сочинил ты «Кулака», всей России показал: вот-де глядите на срамоту нашу, на наше уродство! А сам…
Махнул рукой и снова пустился мерить шагами второвскую гостиную.
– Что – сам? – тихо, недоуменно опросил Иван Савич.
– Кулак! Вот что…
– Ну-ну… – Второв взял под руку Придорогина, усадил на диван. – Экие страсти. Чистый порох, право. Ну, чего, чего раскричался?
– Да как же – чего? – Придорогин задыхался, пыхтел, пальцем оттягивал воротник. – Как – чего? Ему писать, творить надо, а он… рубли считает! Проценты!
– И без рубля, сударь, тоже не проживешь, – сказал Михайлов. – Ведь это хорошо у тебя какой-никакой капиталишко еще держится, а Савичу нашему, как ни крути, есть-пить надобно, да взять-то откуда? Вопрос другой: дельце с гнильцой.
– Антон Родионыч, сдается мне, трезво смотрит, – заметил Второв. – Знаю я, слышал о господине Сеньковском. Из литературных барышников, ненадежный человек-с.
– Да и где еще это акционерное общество? – желчно сказал Милошевич. – В воздухе. В эмпиреях-с.
– Ну, хорошо, – согласился Никитин (ему жаль было расстаться с мыслью о книжной лавке: она в его трудном восхождении наверх была как бы последней ступенью, той, о которой он никому, даже Ивану Иванычу, не сказывал). – Хорошо. Может быть, вы и правы, господа, не спорю. Ну, а если не агентура? Если свою лавку, собственную, на свой страх открыть?