Иван Ефимов - Не сотвори себе кумира
Легкие стены вагона были сплошь покрыты плотным слоем сверкающего инея. С обмерзшего потолка причудливо свисали разной величины белые сосульки. Под ногами потрескивала пленка льда. Печки не было – обогревался вагон собственным теплом его пассажиров…
– Не жарко! – ежится сосед, пододвигаясь ко мне все ближе.
– Ничего, обдышим понемногу – сосульки-то и пообтают,- обнадеживает другой сосед.- До Ленинграда езда недолгая.
– Это обратный порожняк,- догадывается третий, видимо самый бывалый.- До нас в этих вагонах отвезли уж не одну тыщу нашего брата – иней тут наверняка от ихнего тепла…
– Согреем и мы, если не успеем замерзнуть…
Когда мы уже начали подремывать, вагоны стронулись с места, а затем, после маневров, подцепились к какому-то попутчику и торопливо покатили нас в направлении Новгорода и дальше – к Ленинграду…
Прощай, Старая Русса, не поминай лихом. Когда теперь свидимся?
Под «юрцами» пересылки
Мой «подпольный» сосед, несколько минут лежавший на спине, грузно перевернулся снова на бок, лицом ко мне, и беседа наша полушепотом возобновилась.
«Подпольем» мы называли темное пространство между полом и нижним настилом двухъярусных нар, нависавших над нашими лицами. Сидеть там было нельзя, потому что вся высота их от пола не превышала полуметра. Эти нары, именуемые во всех тюрьмах юрцами, находились в одной из многочисленных камер ленинградской «пересылки». Темный дощатый настил, занятый тюремной аристократией – уголовниками, угрожающе скрипел, и постоянно казалось, что он вот-вот рухнет и вдавит нас всей своей тяжестью в подогретый телами каменный пол.
– Вы говорили, что были преподавателем ленинизма в течение ряда лет,- громко зашептал Никитин, придвигаясь ближе.
– Говорил. И знаю эту науку весьма обстоятельно,-и таким же шепотом отвечал я.
– Я тоже когда-то изучал этот предмет, и не только по «Вопросам ленинизма» Сталина… Так вот, поскольку главным в этом учении является вопрос о диктатуре пролетариата, не кажется ли вам, Иван Иванович, что и вы и я являемся очередными жертвами этой диктатуры?
– При чем тут диктатура пролетариата? Не может же сам пролетариат страдать и гибнуть от своей же собственной диктатуры? Это казуистика какая-то…
Моя душа все еще была полна надеждами, а не страхом, и я продолжал уверять его, что с нами произошла какая-то трагическая ошибка, которая вот-вот обнаружится.
– Не старайтесь меня разуверить,- горячился я.- Мое дело правое, а «тройка» наверняка состоит из старых большевиков, легко распознающих, где правда, а где ложь, вымысел, подтасовка…
– Правое, правда, правдолюбие… Затасканные слова, не имеющие никакого значения там, где замешана политика. Неужели вам еще неясно, что дело тут не в правде, а в политике, проводимой сверху. А это политика лицемерия и насилия…
Попал я в эту полутемную, душную преисполню два дня назад, а до этого сидел скорчившись где-то посередине камеры, столь тесной, что когда нас впервые к ней подвели, мне показалось, что в ней и песчинке негде упасть – так много было натискано народу. Все камеры этой тюрьмы отделялись от коридоров не кирпичными стенами и дверями с глазками для подглядывания, а массивными решетками от пола до потолка, в них были калитки в мелкую сетку, но с прочными замками. Моя старорусская одиночка с двумя десятками зэков теперь показалась мне просторным уютным раем…
Срочный фрахт из Старорусской тюрьмы прибыл прямо к воротам «пересылки» хмурым утром. Измученных холодом, почти спящих на ходу, нас торопливо ввели в здание и, казалось, без разбора рассовали по камерам.
– Давай заходи! – приказал один из надзирателей областной тюрьмы, останавливая нашу группу возле огромной решетки с отворенной калиткой.
Мы замерли, как кролики…
– Куда же тут заходить? – недоумевали мы, глядя на плотную людскую массу, гомонящую за решеткой.- Тут и одному ногой ступить некуда!..
– Не разговаривать! Все уместитесь, вам тут не тешиться!
Из камеры, в свою очередь, неслись крики:
– Задушить нас хотите?..
– Навербовать сумели, а о жилье не позаботились!..
– Куда давите? Куда! И без них тут мука мученическая!
– Не пускайте больше никого, мужики, не пускайте и все!
– Молчать! Прекратить разговоры!
– А ну, подайтесь, потеснитесь!-И надзиратели дружно и с силой оттесняли вглубь от калитки заключенных, освобождая крупицу места для нас, новеньких, ретиво втискивая туда одного за другим…
– Но здесь и без них сидеть невозможно!!!
А мы чувствовали себя как пробки: нас пытаются погрузить в воду, а вода не пускает, выталкивает обратно…
– Не рассуждать! Сидеть нельзя – постоите, не на век! Авось костюмов не помнете… А ну, подайтесь еще назад! Кому говорят?!
И мы были решительно заткнуты в эту бутылку.
В камерах, когда-то рассчитанных на двадцать пять-тридцать человек, где когда-то стояли койки, столы и табуретки, теперь обитало более двухсот человек. Мебели, конечно, никакой не было. Только у одной стены, не на всю длину, возвышались двухъярусные нары. На верху хозяйничали десятка два упитанных уголовников, на нижних нарах, чуть поплотнее, устроились жулики помельче. Остальная братия ютилась на полу, сидя или на корточках, прижав к подбородку свои скудные пожитки и изнывая от духоты и тесноты. Наше непрошеное пополнение само собой разожгло страсти всей этой разноликой и разнохарактерной массы:
– Тише, вы, куда жметесь?
– Лезут, словно прорвало где
– На ногу наступили, дьявол!
– А ты хочешь, чтобы на голову? – огрызается кто-то из наших.
– И жмут и давят… Откуда вас опять понагнали?
– Ежовцы навербовали…
– Успокойтесь, товарищи, разве мы виноваты?
– Невиноватых здесь нету.
– Невиноватых не заарканят! – кричит кто-то с верхних полатей.
Я был зажат где-то между колонн, подпиравши по толок, и долгое время оцепенело стоял и отогрев пока мои соседи не ужались настолько, что и я на конец опуститься на корточки. Сжавшись в немыслимый комок, я промучился два или три дня в полуяви-полусне, приходя в себя лишь во время раздачи хлебных паек и баланды, ради поглощения которых части арестантов разрешалось выбраться в широкий коридор, да в часы утреннего и вечернего походов в «капернаум», как по-библейски называли отхожее место бывалые арестанты из числа старых революционеров.
Лишь через трое суток, после отбытия на очередной этап с полсотни зэков, в камере заметно обредело, и я вместе с тремя другими счастливцами проворно вполз под нары в освободившееся полутемное пространство, где, едва втиснувшись, и уснул мертвым сном.