Эрнст Юнгер - Семьдесят минуло: дневники. 1965–1970
Такими жизнеощущениями можно, вероятно, оспаривать существование; это впечатление внушил мне разговор с одним из наших американских пассажиров, который поднялся на борт еще в Гамбурге. Немецкие пароходы у англосаксов популярнее собственных.
Сорок лет сажал на Гавайях ананасы и следующие четырнадцать путешествует на кораблях по всему свету. При этом не нужно, как на суше, заботиться о жилье, кухне, гараже, ремесленниках, обслуживании, развлечении; найдешь и общество за столом, на палубе и в портах, если оно требуется. С собой лишь немного багажа и гардероба; в больших гаванях с беспошлинной торговлей, как Сингапур и Гонконг, можно сколько угодно менять белье и снаряжение; китайские портные прибывают на борт и к следующему утру доставляют требуемое. В карманных деньгах почти нет нужды, их заменяет особая чековая книжка американского банка: «А very fine thing»[187].
Предполагая определенный стандарт, этот behaviour[188] обходится даже дешевле, чем на суше. Есть, вероятно, мистерии, которые я представляю лишь приблизительно, — преимущества существования, проведенного словно бы без гражданства, без оседлого местожительства, существования, лишенного обязанностей и претензий. Ты становишься неощутимым, анонимным, почти невидимым. А издержки могут, вероятно, оплачиваться долей налогов, которые ты экономишь. Это уже довольно близко к последнему человеку, каким он представлялся Ницше.
НА БОРТУ, 11 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА
Как же назывался главный город Цейлона? Я спросил себя об этом во сне и, даже проснувшись, не нашел ответа. Все равно города меняют местоположение и название; остров цветет ими, как дерево, и сбрасывает их, как плоды. Здесь брезжат в лесах исчезнувшие королевские города, к прудам которых слоны ходят на водопой.
Случаются дни, когда мы не полностью входим в бодрствование. Ночь, как наркотик, заволакивает всё в нас. «Я еще не нашел свою формулу», — имел обыкновение говорить в таком настроении Поль Раву[189] — и это состояние тягостно, хотим ли мы сформулировать мысль или запомнить имена и даты. Если же мы, напротив, хотим насладиться или вплотную приблизиться к субстанции вещей, то оно и лучше, что контуры не выделяются слишком резко. Оно благоприятнее для осмотического обмена. Это укрепляет и помогает, тогда как голая достопримечательность утомляет. При этом в голову мне внезапно пришел стих Байрона:
I live not in myself, but I become
Portion of that around me; and to me
High mountains are a feeling.[190]
Это была романтическая точка зрения. Мы же с чистой совестью можем согласиться лишь со вторым посылом: «Я становлюсь частью того, что меня окружает». То есть выйти из времени в мгновение означает зондировать материю; высокие горы тогда скорее выигрывают в реальности.
В нашем распоряжении оказался укороченный день; пароход опоздал в пути следования и вынужден наверстывать график. Загрузка производилась без использования кранов — кокосовое масло перекачивалось в огромные резервуары по шлангам. Ночью мы опять уже вышли в море.
Слава острова обоснована сама по себе, но расположение его тоже способствовало тому, чтобы он издревле получил известность как драгоценность тропиков, как жемчужина Индии. Его пряности и драгоценные камни были знамениты еще в эпоху античности. Китайский шелк через Цейлон доставлялся в Рим. Арабам, которые на своих парусных судах ходили по Персидскому заливу и Индийскому океану, остров был известен под названием Sarandob. Синдбад-мореход потерпел там кораблекрушение во время шестого путешествия и находился в гостях у его короля, пока не услышал, что группа купцов снаряжает корабль в Басру. Среди роскошной жизни он почти позабыл свое крушение и близких людей; теперь его охватила тоска по родине, и, попрощавшись, он отбыл с богатыми подарками для Гарун аль-Рашида; в числе их были индийское алоэ, вырезанный из рубина, усыпанный жемчугами бокал и рабыня, подобная сияющей луне.
В другом рассказе молодой купец, отправленный отцом в плавание по торговым делам, влюбился в супругу старого брахмана, одного из знатнейших людей на острове. В итоге она тоже обратила на него внимание и хитроумными уловками гаремных женщин заманила его в свои сети. Брахман умирает; жена следует за ним на погребальный костер. Однако жрецы, проводящие церемонию, были подкуплены; они выкопали под очагом подземный ход, который ведет к гавани. Там ждет нагруженный сокровищами корабль. Как же удивляется возлюбленный, когда он, препровожденный туда ночью рабыней, в свете огней видит любимую: красивее, чем когда-либо и роскошно одетую. Бездонное отчаяние внезапно сменяется неожиданным, самым полным осуществлением мечты — воскрешением уже на этом свете.
Это наполовину сказка, наполовину быль из того царства, где ни география, ни история, как изучаем их мы, не держали в оковах фантазию. Пространство и время еще не были на наш манер нарезаны и распределены. Еще сильнее, вероятно, были очарованы мореплаватели, прибывавшие не из Персидского залива, а из Красного моря. Одним из мотивов, пронизывающих «Тысячу и одну ночь», является смена жажды на изобилие, переход от желтых и красных пустынь к богатой и пышной зелени.
Настроение это сохранилось вплоть до сообщений наших путешественников. Во многих из них плавание по Красному морю описывается как своего рода purgatorium[191], которое в котельных отделениях пароходов становилось невыносимой явью. После открытия Суэцкого канала большинство европейцев, отправившихся на Восток, свели на Цейлоне свое первое знакомство с тропическим миром. Здесь, вблизи экватора, представлялась наилучшая возможность для его изучения, прежде всего, для ботаников и зоологов, но также и для этнографов и исследователей религии. То, что изумило арабов, захватило также и их, хотя они и смотрели на это другими глазами. В их описаниях всё снова и снова обнаруживаются места, в которых наблюдение уступает место восхищению. Иной раз создается впечатление, будто воодушевление вырывается у них помимо воли, и чувство, как магма, проламывает корку системы. Я вспоминаю изображение одной ночи, которую зоолог Дофлайн[192] провел на террасе гостиницы в девственном лесу. Подняв к небу взор, он решил, что видит над кронами деревьев танец метеоров и падающих звезд, и только затем понял: то были крупные светлячки, чей свет соперничал со светом звезд. Он заканчивает восклицанием: «О, красота, о, счастье!»
Сочинение Теннента[193] считается не только самым прекрасным трудом о Цейлоне, но и вообще идеальным введением в тропики. В его время Суэцкий перешеек не был еще перерыт, так же, как и во время Шлагинтвайта[194], который по заданию короля Пруссии и Ост-Индской компании отправился для физических замеров в Гималаи и из Калькутты возвращался через Цейлон. Это была еще школа Гумбольдта, путешествовали пешком и верхом на лошади, на спине верблюда и на лодке, годом больше или меньше едва ли имело значение. Геккелю[195], как многим другим, проведшим жизнь на острове Праздничной луны, уже пригодился труд Лессепса[196]. Больше всего я обязан чтению одной книги для юношества из числа тех, по которым учился читать: «Корабль натуралиста». Это была первая высадка; воск, хранящий впечатления, был еще мягким.