Анри Труайя - Антон Чехов
В моей повести не два настроения, а целых пятнадцать; весьма возможно, что и ее Вы назовете дерьмом. Она в самом деле дерьмо. Но льщу себя надеждою, что Вы увидите в ней два-три новых лица, интересных для всякого интеллигентного читателя; увидите одно-два новых положения. Льщу себя также надеждою, что мое дерьмо произведет некоторый гул и вызовет ругань во вражеском стане. А без этой ругани нельзя, ибо в наш век, век телеграфа, театра Горевой и телефонов, ругань – родная сестра рекламы».[175] В письме же другому своему постоянному корреспонденту, Суворину, утверждает с не меньшей горячностью, что не разделяет идей своего героя: «Если Вам подают кофе, то не старайтесь искать в нем пива. Если я преподношу Вам профессорские мысли, то верьте мне и не ищите в них чеховских мыслей. Покорно Вас благодарю. Во всей повести есть только одна мысль, которую я разделяю и которая сидит в голове профессорского зятя, мошенника Гнеккера, это – „спятил старик!“. Все же остальное придумано и сделано… Где Вы нашли публицистику?»[176]
Тема «Скучной истории» и впрямь «придуманная»: предвидя близкую свою кончину, старый профессор Николай Степанович, увенчанный славой и уставший донельзя, подводит итоги своего существования на бренной земле, своей деятельности и приходит к неутешительному выводу: вся его жизнь – любовь к тишине, поведение по отношению к жене и дочери, к воспитаннице Кате, его мнения о коллегах и учениках, его труды, его явная успешность, – все это в целом «лишено всякого смысла». Убедившись в очевидности столь плачевного духовного краха, он перестает выносить присутствие своих близких, отдаляется даже от самой любимой из всех – Кати – и отправляется дожидаться смерти в гостиничном номере в Харькове.
Несмотря на все, что автор повести говорил по этому поводу, читающему ясно, что эта тоска, это одиночество старого профессора более чем сходны с собственными чеховскими настроениями того времени. С его собственным смятением, с его собственными неурядицами. Он точно так же страдал от отсутствия идеала, точно так же открыл для себя тщету всякого успеха, точно так же воспринимал смерть с холодной безмятежностью агностика. Преждевременная кончина брата Николая вовсе не приблизила Антона к Богу, а всего лишь убедила в том, что абсолютное недоступно нашему пониманию и что судьба человека не более чем движение к пустоте, к черной дыре.
В литературной среде некоторые сравнивали – не в пользу Чехова – его «Скучную историю» со «Смертью Ивана Ильича» Льва Толстого, опубликованной тремя годами раньше. Действительно, обе вещи говорят о том, как человек воспринимает саму идею смерти. Но у Толстого мысль о близком уходе из жизни ужасает человека, пока он не открывает для себя в смерти обещание божественного света, тогда как у Чехова никакое умиротворение не снисходит на старого профессора в ожидании прихода вечной ночи. Таким образом, скептик Чехов снова противопоставляет себя верующему Толстому. Первый идет по жизни с достойным и спокойным неверием, второй, испытывая одновременно муки и озарения, проповедует, что человек не должен искать никаких земных радостей, если хочет спасти свою душу.
Как Чехов и предвидел, критика его «Скучной истории» в целом оказалась довольно суровой. Тем не менее прославленный Михайловский, до сих пор невосприимчивый к литературному творчеству Чехова, эту вещь удостоил похвал. Он говорил, что, коли рассказ так прекрасен и так схож с жизнью, это означает, что автор вложил в него собственные страдания. Если же говорить о Плещееве, то он написал Антону 27 сентября 1889 года, что никогда еще тот не создавал такой сильной, такой глубокой вещи, как это творение, что интонации старого ученого потрясающе узнаваемы и что даже несколько субъективных замечаний, в которых проявляется личность писателя, ничуть не вредят целому.
В то время, когда все это писалось, когда Чехов переживал реакцию критики и читающей публики на свою «Скучную историю», он уже приступил к созданию новой пьесы – «Леший». Сначала они собирались писать эту драму вместе с Сувориным, но, поскольку тот был слишком занят, Антон решил трудиться над ней в одиночку. Словно бы опровергая опыт, накопленный в работе над «Ивановым», на этот раз автор мечтал избежать всякой театральности, увлечь зрителя не сценическим действием, но душевными движениями героев, показать жизнь такой, какая она есть: с ее простотой и полутонами. Словом, Чехову хотелось добиться на подмостках того же эффекта, какого он достиг на страницах «Скучной истории».
Законченная 5 октября 1889 года пьеса «Леший» была немедленно подвергнута цензуре, прошла ее, затем ее прочитали в чтецком комитете Санкт-Петербургского Александринского театра и… отвергли под предлогом того, что в ней нет «никаких театральных эффектов, никаких интересных ситуаций и никаких привлекательных персонажей». Ленский посоветовал в то время Чехову единственное: писать рассказы, ибо, по его мнению, тот слишком презирает сцену и вообще любую драматическую форму повествования. Вы слишком мало уважаете все это, писал знаменитый актер, чтобы писать пьесы, представляющие собой куда более трудную форму выражения, чем беллетристика, да и – простите! – слишком избалованы успехом, чтобы осмелиться, если можно так выразиться, начать с нуля в изучении театра и благодаря этому полюбить его. А драматург Немирович-Данченко, тоже познакомившийся с пьесой, забил в ее гробовую доску последний гвоздь, сказав, что Ленский прав в том, что Чехов попросту игнорирует требования сцены, но со своей стороны он объяснил бы это не столько презрением к ней, сколько нехваткой знания, то бишь невежеством.
Удивленный таким вердиктом, Чехов тем не менее постарался не подавать вида, что расстроен им, поблагодарил Ленского за письмо и объявил ему, что не станет больше писать для театра – разве что мелкие штучки, вроде «Свадьбы», однако за непринужденностью, с которой писатель отвечал критикам, скрывалось глубоко раненное самолюбие. В письме Суворину от 13 октября 1889 года он так изложил судьбу пьесы и свое восприятие отношения к ней: «…едва успев кончить повесть и измучившись, я разбежался и по инерции написал четырехактного „Лешего“, написал снова, уничтожив все, написанное весной. Работал я с большим удовольствием, даже с наслаждением, хотя от писанья болел локоть и мерещилось в глазах черт знает что. За пьесой приехал ко мне Свободин и взял ее для своего бенефиса (31 октября). Пьеса читалась Всеволожским, Григоровичем и K°. О дальнейшей судьбе ее, коли охота, можете узнать от Свободина, лица заинтересованного, и от Григоровича, бывшего председателя того военно-полевого суда, который судил меня и моего „Лешего“. Пьеса забракована. Забракована ли она только для бенефиса Свободина (великие князья будут на бенефисе) или же вообще для казенной сцены, мне неизвестно, а уведомить меня об этом не сочли нужным».[177]