Михаил Новиков - Из пережитого
— Да, но материя не мыслит, не чувствует, не рассуждает, не тоскует и не радуется — возразил за меня Романов, — а это все в нас и есть, что от материи отличает. Откуда это берется, ты бы их спросил — из воздуха, или из глины?
— Они говорят, что об этом никто ничего не знает, не дано знать нам…
— Не знать — это одно, а говорить, что души нет, — это совсем другое, — сказал я, — и ребенок, когда родится, ничего не знает, что у него есть мать, что он человек и ему жить надо, однако он куксится, требует, ищет и находит, что ему нужно и о чем он ничего не знает. В вопросах потусторонней жизни и души мы тоже слепые щенки, хуже родившегося ребенка, но и наше чувство и совесть требуют правды и вечности, ищут ее, и поверьте, наша надежда нас не обманет и найдет эту правду и вечность.
— Истинно, — подтвердил с чувством Тугбаев. — А ведь иначе что? Нет Бога, нет души, нет и ответственности, тогда каждый злодей, что хочет, то и делает, и никакому душегубству не будет предела и запрета!..
— Не только предела, но нет и смысла в жизни, кроме животного: жрать, спать и давить друг друга, — согласился и Романов. — Сейчас и то становится тоскливо и скучно душе, если подумаешь, что все наши надежды напрасны. А что бы было с людским стадом, если бы в нем и не возникали надежды? Стадо зверей и все!
— Да, — говорю, — если бы не вера в Бога, тогда в человеческом обществе и не могла бы возникнуть никакая духовная культура: ни гимнов, ни преклонения и почитания перед тайнами окружающего нас чуда — мира; ни музыки, ни поэзии и искусства, ни самой грамоты. И люди на веки вечные так бы и остались стадом животных. А начальство что, оно мучится теми же вопросами, как и все, и имеет и ту же тоску, и ту же надежду. А только им об этом думать некогда. Они заняты, как актеры, и властью, и командованием, и пьянкой, и чинами, и орденами, а ведь это все напускное, одна мишура и тряпки! А когда они на время прозреют, они больше нашего мучатся и тоскуют. Их совесть гложет за всю их ложь жизни и за все эти тряпочные наряды и отличия, потому что все это занимает только до тех пор, пока туманом глаза застланы, а как чуть болезнь какая прихватит, тут и все генералы слепыми щенками себя чувствуют, и все их чванство сразу пропадает, тут и они за Бога хватаются и Его помощи ждут.
— Безбожники до Христова рождения были, а не только студенты безмозглые, — вставил Ефремов. — Царь Давид так и псалом начинает: «Рече безумец в сердце своем: несть Бога!» — Эва! С коих пор народ мутят!
А я считаю, что безбожники не от большого ума так говорят и не от глупости, а просто от лени, подумать не хочется, в душу к себе заглянуть: что ты такое есть на свете и зачем жить должен? А думать станешь да ночью на звезды посмотришь, сейчас и Бога около себя почувствуешь. Душа к своему Творцу и потянется.
Глава 28
Выход из египта
На Пасху опять был парад, после которого в казарме был накрыт большой стол, и на нем были разложены пасхи, куличи, крашеные яйца, три четверти водки. Все начальство явилось в парадной форме и в приподнятом настроении. Похристосовались, выпили и закусили. Поднесли и солдатам. От избытка чувств и выпитой водки капитан прослезился и расчувствовался перед солдатами.
— Мы здесь все ссыльные, братцы, сидим в такой норе. Тут и поговорить-то не с кем. Придут косоглазые: аман-тамар, аман-тамар! — а больше ни ты им, ни они тебе! Тут, братцы, мы все равны, чем мы от вас отличаемся, что пьянствуем, водку пьем? О, не завидуйте, братцы, не радость, а беда наша в этом! Вы тут по три года, а капитан Лангут девятый досиживает; вам в июне смена придет, а мы бессрочные, издохнешь — так и закопают в степи…
— Он, братцы, нашу веру хулит, — кивнул он на меня, — а мы только и живем этой верой, только в ней и утешаемся. Свиньи мы, звери, а в Христа верим и на Него надеемся… Воскрес Он, и нам спасение… А не воскрес, — при этом капитан посмотрел на меня злыми глазами, — пропадать нам, как червям капустным. Так я говорю, братцы?
— Так точно, Ваше Высокоблагородие! — с чувством гаркнула рота.
— Вот вам и доктор скажет, — перевел капитан на доктора. Он, кажется, истощил все свое красноречие и взывал о помощи.
Доктор был тоже не речист, но делать нечего, надо было говорить, что Бог на душу положит.
— Наше счастье и наша сила, — сказал он, — в нашем единении: мы веруем все, веруем кучей и все вместе надеемся…
Доктор запнулся и, чтобы скрыть смущение, быстро налил и выпил еще рюмку, оглядел всех и продолжал:
— И если наша надежда истинна… Мы спасены! Мы жили не задаром… Мы не одиноки, с нами Христос Бог наш! А вот такие, — посмотрел он на меня, — отбились от общего стада, и в этом их несчастье, и куда они придут, нам неизвестно, да и самим им неизвестно…
— Известно нам всем одинаково, — примиряюще сказал поручик, — а что мы не обязаны без строгой критики принимать новых теорий и идей — это вот всем известно, тут нужно много поработать умом.
Затеяв свою праздничную философию, Лангут был не в духе, так как не знал, как ему кончить, и, когда поручик так умно кончил, как это ему казалось, он был очень доволен, тем более что у них была своя служебная неприятность, о которой все знали. После этого он заставил роту спеть трижды «Христос воскресе из мертвых», перецеловал еще некоторых, в том числе и меня, и отпустил всех праздновать Пасху.
Смена новобранцев обычно приходила сюда к 20-м числам июня, и мы хоть это и знали, но еще за месяц стали готовиться к отъезду. Пешком до Оренбурга — 500 верст — идти не хотели и заранее за свой счет наняли киргизов везти нас на повозках, по пяти человек на каждой, и для удобства обладили эти повозки рогожами, чтобы спастись от июньской жары. Получились длинные цыганские кибитки. Взяли они с нас по 5 рублей с человека за все 500 верст. После Николы за мной перестали надзирать, и я целыми днями бродил по степи, уходя с другими моими товарищами иногда верст за шесть-восемь от казарм. На каменистых берегах ручья водились серые маленькие змеи, а по ручью, в глубоких омутах (впадинах), ежеминутно попадались большие черные черепахи, которые, прежде чем нырнуть в воду, удивленно смотрели на людей, точно хотели подействовать на них своим гипнозом. В расщелинах каменистых берегов здесь росла так называемая кузьмичева трава. Ходили мы и до киргизских стоянок, располагавшихся по низинам, к нам всякий раз выбегали чумазые ребята и просили: «Хлиба, хлиба!» — единственное слово, которое они с малолетства знали по-русски. Хлеба они никогда не имеют, питаясь молоком и жареным пшеном и просом, а потому наш хлеб им казался гостинцем, и они с жадностью поедали даваемые им нами кусочки. Взамен они охотно предлагали свой кумыс, и мы, чтобы не обидеть их, понемножку кушали, делая вид, что пьем. Их кожаная посуда, в которой хлюпал кумыс, не располагала к его питию, да и сами они все, нам казалось, были и грязные и оборванные. Подходили взрослые киргизки, с закутанными по-чудному головами, и говорили нам: аман-тамар (здравствуй, друг), кайда барасын (куда идешь), — на этом и кончалась наша беседа, ни мы, ни они не знали других общепонятных выражений и только с любопытством рассматривали друг друга.