Клаус Манн - На повороте. Жизнеописание
Открытия фрейлейн Tea оказались для родителей, пожалуй, не такими уж неожиданными, как хотелось бы думать простодушной доносчице. Волшебник и Милейн при всей своей снисходительности и терпении не были, однако, все же слепыми. Вряд ли они питали иллюзии относительно нас: мы явно вступили в самый трудный возраст. Тем не менее родители не грозили нам наказаниями и нравоучениями; скорее, они полагались на наш здоровый моральный инстинкт и на благотворное влияние целительно-цивилизованной домашней атмосферы. Не слишком ли они были оптимистичны? Похоже, почти так. Дело с ворованным застольем зашло далековато. Потребовался внушительный урок.
Урок оказался относительно мягким. Мы были посланы в сельскую школу-интернат, совсем не исправительное заведение с железной дисциплиной. Место, куда морозным утром 1922 года Милейн доставила меня и Эрику, производило самое отрадное впечатление.
Бергшуле Хохвальдхаузен, одна из тех «свободных общин», которые тогда были модой в Германии, состояла из комплекса скромных деревянных домов и бунгало в сурово-идиллической местности. Мы находились здесь в центре Германии, в Рёне, недалеко от города Фульда. До сих пор мы не знали Германии, мира, только Мюнхен и Верхнюю Баварию. Это было чем-то новым. Каково будет жить в чужой атмосфере и с чужими людьми? Нам было все-таки немного страшновато, когда Милейн, в свою очередь разволновавшись, прощалась с нами.
Но мы были вместе, и это делало все сносным. Да и Штехе, директор заведения, действовал вовсе не устрашающе: благожелательный, интеллигентный человек с беспомощно-озабоченным выражением лица. Среди учителей обращали на себя внимание различные своеобразные типы, мужчины и женщины высоких духовных амбиций, в некоторых из них проглядывало разочарование: непонятые гении, неудавшиеся творцы, что выдавала горькая складка у рта. Что касалось учеников, девочек и мальчиков от семи до семнадцати, то они были преимущественно из интеллигентных семей. Тем не менее внутри школьного сообщества наличествовали типы и группы очень разной социальной чеканки. Однако, что бы ни отделяло и ни отличало подростков друг от друга, у них было одно основное переживание, один определяющий стимул — молодежное движение.
Я пытался иногда ассоциировать суть, значение этого в высшей степени курьезного, типично немецкого феномена с явлениями вне немецкой языково-культурной среды. Безнадежно. Молодежное движение, как танцевальное искусство Мэри Вигман{94} или поэзию Стефана Георге{95}, можно постичь только в стране, их породившей. Это хвастливое самопрославление молодежи в качестве идеалистически-революционной программы, это создание определенной биологической базы в качестве автономной жизненной формы — только в Германии было возможно подобное. Как самобытна, как по-немецки опасна эта мешанина из систематики и расплывчатости, из революционного размаха и злостного обскурантизма, которую мы находим характерной для молодежного движения! Несомненно, романтический бунт против нашей механистической эпохи содержал чреватые будущим, истинно прогрессивные элементы: однако одновременно он скрывал также и зародыш беды. Кто бы мог что-либо возразить против задушевно-разгульной тяги к старонемецким песням и танцам, против пафоса Retour a la nature [16] с гитарой, рюкзаком и безалкогольными напитками? К сожалению, эти безобидные игры не оставались свободными от претензий прямо фатального свойства. «Перелетные птицы» (Wandervőgel) не довольствовались тем, чтобы шокировать склеротичное и заевшееся старое поколение посредством вызывающих одеяний и причесок; гораздо больше кичились «мировоззрением», в котором самые разнообразные настроения и тенденции как попало перемежались друг с другом. Реакционные, националистически-расистские склонности, уже ощутимые у основателей молодежного движения вроде Блюера{96}, вскоре взяли верх. В конце концов «Революция молодежи» распалась на множество политических групп, из которых самым влиятельным суждено было стать первопроходцами национал-социализма.
Этот процесс разложения уже наступил, когда я соприкоснулся с деятельностью «Перелетных птиц». Тем не менее дух молодежного движения все еще был достаточно живуч, чтобы передаться такой общности, как наша. Стиль жизни Свободной школьной общины, наши разговоры, манеры и эмоции целиком определялись тем молодежным мятежом, который обрел свое начало незадолго до первой мировой войны и заразил постепенно всю страну своим пафосом, своими лозунгами. Никогда, может быть, прежде в истории не были молодые люди так сознательно, так кричаще, так вызывающе молоды, как немецкое поколение этих лет. Говорили: «Я — молод!» — и формулировали философию, испуская боевой клич. Молодость была заговором, провокацией, триумфом. Когда мы встречались в наших голых комнатах или на улице, в лесу или у лавочника в деревне, мы обменивались тайными взглядами и кивками:
«Я — молод!»
«Я — тоже!»
«Твое счастье! Старики — свиньи и дураки».
«Ты прав. Кому за тридцать, надо повесить. Что касается меня, то я чувствую себя сегодня до того молодым, что сердце так и прыгает в груди…»
Было тревожно, тяжело и здорово быть молодым, постоянная проблема, бесконечное блаженство. Ко всем, кто прозевал это сладостно-возбуждающее состояние и как растяпа постарел, мы испытывали сострадание с примесью пренебрежения. Неужели когда-то раньше ненавидели и даже боялись своих учителей? Это, должно быть, было давно. Старые люди заслуживали нашей жалости. Чего же еще? Директор Штехе, например, посмотрите только, как он жалок! Уже под пятьдесят, мешки под глазами, а все еще разыгрывает из себя «камерада» молодежи! Даже не знаешь, смеяться или плакать от такой наивности…
На самом деле если добрый Штехе и мог вызвать сострадание, то вовсе не из-за своего пожилого возраста, а оттого, что мы делали его жизнь весьма тяжелой. Он добросовестно старался соединить высокопарные идеалы и чаяния молодежного движения с каким-то минимумом организаторской дисциплины и научной методики. Его усилия разбивались о нашу строптивость. Мы были анархисты; директор, мягкий, чувствительный человек без динамики, без фантазии, не справлялся с нами. Мы подрывали его авторитет, разрушали его школу.
Штехе признал себя побежденным. Старшие классы его сельской школы-интерната были закрыты. Не кто иной, как сам директор, посоветовал забрать домой своих своевольных детей.
В Бергшуле мы нашли новых друзей, с которыми расставались неохотно. Некоторым из этих отношений суждено было стать продолжительными, прежде всего моему сердечному товариществу с толстой Герт, из которой потом получилась тонкая, красивая, больная Герт. Она была сиротой неопределенно аристократического происхождения, удочеренная зажиточной франкфуртской супружеской четой. Мы звали ее «слоненок» из-за исполинской полноты. Большой изогнутый рот, карие глаза смеялись на ее широком, милом детском лице. С каким неистовством, с каким энтузиазмом кинулась она в авантюру нашей дружбы! Она не экономила себя, отдаваясь целиком всегда, что бы ни делала. Когда позднее она вознамерилась загубить себя, то выказала при этом такое же экзальтированное рвение, какое прежде проявляла в играх и в нежности. Во времена Бергшуле она начиняла себя до отказа шоколадом; десять лет спустя это были уколы морфия, к ним она пристрастилась, и так пристрастилась, что скоро лишилась бренной плоти, но никогда, до самого горького конца, — детскости смеющегося взгляда… Толстая Герт — слишком стройная Герт во власти яда побывала со мной во многих городах и на многих побережьях. Но так прекрасно и весело, как тогда в Бергшуле, нам уже больше никогда не было.