Клаус Манн - На повороте. Жизнеописание
Все это стоит перед моими глазами! Из глубин памяти всплывает затонувшая картина, вызванная на поверхность моим страстным желанием, моей нежностью. Вот она снова — сцена, которая, казалось, давно прошла. Она движется, дышит, звучит; она современна, непреходяща со своими мелодиями, взглядами, жестами и смехом.
Праздничные, веселые послеобеденные часы — как хорошо пережить их еще раз! Вот знакомое помещение, вальтеровская гостиная с большим портретом Густава Малера на рояле, а снаружи знакомые деревья, знакомая мостовая доброй старой Мауеркирхерштрассе. Лотта, Гретель, Эрика и я сидим на обитой скамье, которую мы придвинули ближе к роялю. Мы сотрясаемся от смеха, потому что Куци — так называют вальтеровские девочки своего Волшебника — представляет нам невероятную жалобу Папагено: «Я, бедолага, так наказан, ибо лишился языка…» Это очень, очень комично, наше ликование разносится по всему дому.
Фрау Вальтер спускается вниз по лестнице, шурша платьем, причитая и жестикулируя. Она воздевает руки в пышном пестром домашнем одеянии из жесткого шелка; ее голос резок, она ведь жалуется и бранится: неужто Бруно нечего больше делать, как играть нам, глупым озорникам, музыку? Уже давно пора переодеваться в оперу! Гретель еще не сделала своего домашнего задания. А Лотта должна наконец написать тете Труде просроченное письмо. Что же касается детей Маннов, ну, так они же известны! Ничего, кроме безобразий, в голове… Между тем фрау Вальтер не может все-таки удержаться от смеха, так как Бруно, отчаянно пожимая плечами, изображает юмористическую гримасу боли Папагено, которому дамы зажали рот.
Мы благоволим к фрау Вальтер. Ее брань носит характер полушуточного ритуала; веселый маленький шок, как холодный душ или внезапный порыв ветра. Это решительно забавно — быть обруганным фрау Вальтер.
Лотта и Гретель тем временем принимались клянчить: «Ну еще только одну эту арию! Пожалуйста, пожалуйста, мамочка! Это ведь недолго…»
«Ну ладно, еще одну эту арию, — решает фрау Вальтер и добавляет с неожиданно мягкой, почти нежной улыбкой: — Эту прекрасную мелодию Тамино мне бы хотелось и самой послушать… еще раз…»
Она опускается рядом с нами на софу, положив руку на плечо Гретель.
«Дети Маннов», у которых, по мнению фрау Вальтер, «ничего, кроме безобразий», в голове нет, начинают приобретать определенную известность, пусть даже не очень хорошую. Мы составляли настоящую банду: Эрика, девочки Вальтеров, я, Рикки… Однако вдруг выяснилось, что я еще совсем никак не представил Рикки. Какое неприличие. Оно досаждает мне тем более, что я ощущаю, каким симптомом серьезной опасности является такого рода утаивание и как следует остерегаться его при написании автобиографии. Большинство мемуаристов склонны останавливаться почти исключительно на своей дружбе со знаменитостями, тогда как отношения с менее известными пропускаются. Фальсификация, или это вводящее в заблуждение выпячивание определенных элементов за счет других, может быть просто выражением тщеславия и снобизма; во многих случаях, однако, объясняется это менее презренными мотивами.
Автобиография по необходимости фрагментарна, из бесчисленных опытов, составляющих человеческую жизнь, автору необходимо выбрать те, которые важны и актуальны не только для него. Из скромности он отдает при этом предпочтение тем воспоминаниям, которые относятся к фигурам или событиям всеобщего «исторического интереса». О встрече с Бисмарком или Эдисоном всегда читают охотно; но кому захочется слушать подробности о неизвестном юном друге детства автора?
Кто намерен ввести в свое повествование личного друга, тот обрекает себя на столько же хлопот, сколько возникает у романиста, представляющего вымышленную фигуру. О знаменитостях можно говорить намеками и сокращениями; однако эта техника отказывает, когда речь идет о лицах, о которых читатель ничего не знает, да и знать-то поначалу ничего не желает. Поэтому несравненно удобнее рассказывать о Бруно Вальтере, чем, скажем, о Рикки. Того я могу упомянуть, не пускаясь в долгие объяснения, этот же — чистый лист, чужак. Есть всего несколько близких, кто помнит его внешность, его жизненные обстоятельства, его талант. Но пишут не только для друзей, но якобы для «общественности». Следовательно, я делаю доброе дело, представляя чужого Рикки с известной торжественностью. Итак, эпик, собирающийся вызвать из небытия новую фигуру, откашливается, глубоко вздыхает и начинает вещать.
Рихард Хальгартен, сын высококультурной еврейской семьи, был привлекательным и странным мальчиком. Мы знали его с самого раннего детства, так как его родители состояли с нашими в добрососедских отношениях. Он производил впечатление одновременно деликатного и отчаянного, дикого и чувствительного. Копна темных непослушных волос нависала над его низким лбом, который часто нервно омрачался. Глаза, близко поставленные друг к другу, под густыми, красивого разлета бровями, с трогательной искренностью отражали бурно меняющиеся настроения его души. Он обладал сложной, тревожной прелестью болезненного подпаска, истеричного цыгана. Он был остроумен и наивен, невинен и хитер. Лицо его было по-детски мягким; руки же у него были сухие, жесткие, со вздувшимися жилами, — руки очень старого человека. Рикки был постоянной проблемой и нескончаемым удовольствием. Он ненавидел школу и симулировал нелепейшие болезни, чтобы быть отосланным в деревню. Он не хотел учить латынь; он хотел рисовать. Против этого родители, разумеется, не возражали бы, если бы только все его картины не были столь печальны и зловещи. На Риккиных картинах всегда были калеки, слепые старцы на фоне жутко пустынного ландшафта, горбуны с тощими кошками, большеглазые, бледные маленькие девочки, оцепенелой группой стоящие друг против друга. Он любил и детей, и кошек, и горы, а мы любили его. Мы вместе направлялись в школу (когда он снисходил до посещения школы) и ходили плавать и кататься на коньках. Мы дрались, и философствовали, и смеялись, и слушали музыку вместе. Мы открывали тайну пола («Так, значит, делаются дети! Это уж ни на что не похоже!»), мы решали мировые загадки, хихикали над взрослыми, а на себя напускали важность — вместе, всегда вместе…
Мы основали театральный союз — Эрика, Гретель Вальтер, Рикки и я. Сперва это было только довольно скромное предприятие: мы поставили в нашей прихожей «Гувернантку» Кернера{91} (Рикки и я играли двух юных девушек), одноактную пьесу Коцебу в хальгартеновском салоне. Мало-помалу мы становились честолюбивее и отваживались на Шекспира, Лессинга, Мольера. Лотта была прелестной Минной фон Барнхельм; Эрика завораживала в роли Виолы{92} своей пажеской статью и застенчивой грацией. И звучание ее голоса было прекрасно; ее одушевленный взгляд пленял публику. Именно тогда она открыла в себе любовь к театру и решила стать актрисой. Торжественная премьера «Как вам это понравится» состоялась в родительском доме Рикки. Он был больше и роскошнее нашего. После представления давался бал-маскарад. Лотте и Гретель не разрешили в нем участвовать. Фрау Вальтер была против «Любительского союза немецких мимов» (как называлось наше театральное общество). «Новое безобразие! — сетовала она пронзительным тоном. — Эти дети Маннов! Ничего, кроме глупостей!»