KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний

Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Бенедикт Сарнов, "Скуки не было. Первая книга воспоминаний" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Одному молодому физику, увлекшемуся самиздатом и правозащитной деятельностью, он даже сказал:

— Вы должны решить для себя, кем вы хотите быть: ученым или профессиональным революционером. Два эти рода деятельности несовместимы. Наука требует человека целиком.

Сам он, однако, этому принципу не последовал. В какой-то момент стал «профессиональным революционером» и даже начал издавать подпольный журнал «Евреи в СССР», из которого потом вырос и поныне выходящий в Иерусалиме журнал «22». (Шурик и сейчас его главный редактор.) Позже он написал несколько книг и множество статей на темы философские, исторические и даже литературоведческие.

Но тогда до всего этого было еще далеко. Тогда он был — повторю еще раз — преуспевающим физиком-экспериментатором, перед которым только-только открылись весьма заманчивые научные перспективы: он был приглашен тогда на какую-то очень интересную и престижную работу в Дубну и не на шутку этой работой был увлечен. И тем не менее, уже тогда мне показалось, что в физике ему как-то тесно. В разговорах наших — а разговаривали мы часами и, если бы это было возможно, вели бы наши бесконечные разговоры сутками, не прерываясь даже для ночного сна, — доминировали темы сугубо гуманитарного свойства.

Это было так для меня удивительно, что однажды, не удержавшись, я сказал ему:

— Признайтесь, ведь по главным, самым тайным своим душевным склонностям вы совсем не естественник! Типичный гуманитарий: историк, философ. И как это только вас угораздило стать физиком?

Вопрос, разумеется, был риторический. И я ожидал, что Шурик в ответ только улыбнется своей милой застенчивой улыбкой. Риторический вопрос ведь потому и называется риторическим, что не требует ответа.

Но Шурик на этот мой риторический вопрос ответил. В ответ на него он рассказал мне такую историю.

В девятом классе, сколотив группу единомышленников, он стал выпускать с ними рукописный журнал. Журнал был скорее литературный, но отчасти и политический. Хотя — какая там могла быть у них политика! Ну, писали, что комсомол стал организацией не столько идейной, сколько формальной. Что нужна какая-то другая молодежная организация, в которую принимались бы только ребята, по-настоящему одушевленные великой идеей переустройства мира. Настоящие, пламенные революционеры… И хотя все эти идеи в основе своей вполне укладывались в официальную идеологию, — во всяком случае, никак ей не противостояли, напротив, хотели ее оживить, влить в ее омертвелую плоть толику молодой, свежей крови, — деятельностью молодых романтиков заинтересовались в «Министерстве Любви». И всех их, разумеется, забрали.

Было следствие, после которого их отправили — к счастью, не в лагерь, а в детскую исправительную колонию.

Там, само собой, тоже было не сладко. Но на эту тему Шурик в своем рассказе особенно распространяться не стал. Он только сказал, что пробыл в той колонии сравнительно недолго: чуть меньше года. А потом вернулся в свой девятый класс.

А когда он учился уже не в девятом, а в последнем, десятом классе, его маму неожиданно вызвали в «Министерство Любви». И там с нею провел беседу очень милый и, — как ни странно, — на редкость доброжелательный полковник. Он спросил, как поживает ее сын, как он учится, какие у него интересы, какие планы после окончания школы: куда намерен он поступать.

Мама Шурика ответила, что настроение у сына хорошее. Все свои ошибки и заблуждения он полностью осознал. Учится хорошо. Из всех школьных предметов больше всего любит историю и поступать собирается на истфак.

— Так вот, — сказал ей на это полковник. — Мой вам совет: употребите все ваше влияние и во что бы то ни стало убедите сына поступать не на истфак, а на какой-нибудь естественный факультет. Пусть займется химией. Или физикой. Только — ни в коем случае — не историей, не философией и — упаси господи! — не литературой. А иначе он обязательно к нам вернется. Вы меня поняли?

Мама Шурика очень хорошо его поняла. И употребила все свое влияние. И — что самое удивительное — Шурик внял совету полковника. (При его характере он вполне мог и заартачиться. Но тут, видно, сыграл свою роль опыт, полученный в исправительной колонии: попасть снова в учреждение, подведомственное «Министерству Любви», ему совсем не хотелось.)

Так он стал физиком. Что, впрочем, не уберегло его от новых встреч с сотрудниками этого славного Министерства.

Но тут уж дело было не в профессии, а — в характере.


У меня характер не такой крутой, как у Шурика. В «профессиональные революционеры» я никогда не лез. Но, как сказал однажды Асеев Маяковскому, «в строчках я, кажется, редко солгу». А это тоже было опасно. Не меньше, чем в XIX веке выходить на Сенатскую площадь.

К сожалению (а может, к счастью?), мне в моей юности не повстречался полковник, который предупредил бы меня — или моих родителей, — куда может меня привести так опрометчиво выбранная мною жизненная стезя.

Впрочем, будь я хоть немного поумнее (или повзрослее), я мог бы и сам об этом догадаться.

Едва я, вчерашний школьник, робко переступил порог Литературного института, в котором мне предстояло учиться пять лет, как жизнь тотчас же преподала мне свой первый урок.

Урок был весьма внушительный.

В первый же день всех нас — студентов и преподавателей, желторотых первокурсников и начинающих лысеть аспирантов — согнали в актовый зал на торжественное собрание. Оно было посвящено только что грянувшему — как гром среди ясного неба — постановлению ЦК «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». В зале царила удушливая атмосфера погрома. От слов, летевших в зал из президиума — всех этих жутких, пахнущих тюрьмой и лагерем слов — «бдительность», «безыдейность», «литературный подонок» (про Зощенко), «полумонахиня, полублудница» (про Ахматову) — меня должно было бросать то в жар, то в холод. Но, опьяненный своим первым жизненным успехом (меня ведь приняли в ТАКОЙ институт, и приняли БЕЗУСЛОВНО!), я воспринимал все это примерно так же, как зощенковская жена отнеслась к смерти любимого мужа: «А, думает, ерунда…»

Глупенькая птичка сделала свой первый шаг по тропинке бедствий.

Но это общеинститутское собрание было мероприятием официальным. Его можно было понять как некий неизбежный, но все-таки чисто формальный поклон в сторону государственной литературной политики. Поклонились, перекрестились, отбарабанили все полагающиеся слова и лозунги, и — жизнь возвращается на круги своя. Живем дальше!

Жизнь, однако, — на сей раз уже не общегосударственная, а наша, локальная, институтская жизнь, — не замедлила вскоре преподать мне свой второй урок.


Это был «Вечер одного стихотворения». Такие вечера, как мне объяснили, тут устраивали постоянно. Это была давняя институтская традиция.

В каждом таком вечере обычно принимали участие все институтские поэты. А их у нас была — тьма. И каждый подымался на кафедру — а может, правильнее сказать на трибуну — и читал какое-нибудь одно свое стихотворение.

Костя Левин на трибуну не поднялся. Он встал с нею рядом.

Все наши ребята-фронтовики ходили тогда еще в стареньких гимнастерках, в потертых своих офицерских кителях. Но Костя был в штатском: в хорошо выглаженных серых брюках, в таком же аккуратном сером пиджаке.

— Нас хоронила артиллерия, — негромко сказал он. И в зале сразу стало очень тихо.

Это было название.

Все стихотворение я, конечно, не запомнил. Но некоторые строки и сейчас, полвека спустя, помню дословно, словно услышал их только вчера:

Она выламывалась жерлами,
Но мы не верили ей дружно
Всеми обрубленными нервами
В натруженных руках медслужбы.

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле, и никому другому.

Стихи эти ошеломили меня. Они резко выделялись на фоне всех других, читавшихся в тот вечер. Но не столько этими «батальными» картинами, сколько тем, что последовало за ними:

Тут всё еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары…

И там, вдали от зоны гибельной,
Циклюют и вощат паркеты.
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютную ракету.

И там, по мановенью Файеров,
Взлетают стаи Лепешинских,
И фары плавят плечи фраеров
И шубки женские в пушинках.

Особенно резко впечатались в память строки об одном из тех, кого «хоронила артиллерия», случайно выжившем и явившемся из своего фронтового ада в эту сверкающую салютами, праздничную Москву:

Кому-то он мешал в троллейбусе
Искусственной ногой своею…

Боже! Что тут началось!

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*