Алексей Зверев - Звезды падучей пламень
Оттого «Еврейские мелодии» были не книгой поучений, а книгой духовного искания, оттого так поразили они своим драматическим накалом. Байрон как будто лишь пересказывал всем известные предания о царе Сауле, которому оскорбленный им пророк предрекает гибель всего его рода, о Валтасаре, пировавшем, когда Вавилон уже окружило вражеское войско, и не внявшем грозному предостережению, неведомой рукой начертанному на стене, о жестоком Ироде, убившем свою жену Мариамну и обезумевшем от раскаяния. А получались притчи, в которых библейская легенда прорастала значением хроники человеческих трагедий, повторяющихся из века в век. Неведение и самообман, ложная вера, иллюзорное могущество, бесчестье, гордыня, поздно понятая вина – вот о чем были эти стихи. О жизни сердца, которая не меняется по существу, как бы ни переменилась окружающая жизнь. О– том, что не перестанет волновать никогда.
Но это были стихи романтика, и романтическое прочтение всех тех вечных сюжетов, которые перелагал Байрон, чувствуется в его лирическом шедевре поминутно. Круг настроений романтиков и их особый взгляд на движущуюся историю открывается за самим выбором мотивов из библейской истории. Она интересовала Байрона прежде всего в тех случаях, когда касалась войн, испепеляющих цветущие города, а целым народам несущих судьбу изгнанников. Когда воля крупной и цельной личности приходила в прямое столкновение с высшей, надличной волей. Когда проступал в этой истории конфликт бунтарства, пусть даже гибельного в своей безоглядности, и рабского послушания, внушающего лишь одну мысль – терпеть, не протестуя.
И мысли, заимствованные у пророков, на таком фоне приобретали ясное созвучие романтическим идеям трагического героизма как нравственного долга, который должен быть выполнен, хотя никогда не будет увенчан сознанием торжества, – все эти знакомые мысли о суете сует, о скорби, воцарившейся в земной юдоли, о тщете высоких порывов, о низости, обязательно берущей верх над благородством. Богословы, разумеется, нашли бы такое переосмысление Ветхого завета совершенно еретическим, и от их нападок Байрона спасло лишь то, что в «Еврейских мелодиях» видели поэзию, не больше.
Они и были поэзией, но такой, в которой отозвались неизбывные боли человечества и боли сиюминутные, вызванные ломкой привычного мира, которую довелось пережить поколению Байрона. Это поэзия трагическая, нередко – мрачная до безысходности, да и вряд ли она могла быть другой, если мы вспомним, что за «Еврейские мелодии» Байрон взялся, когда шел к печальному своему завершению последний акт великой исторической драмы, возвещенной 1789 годом. И все же сохраняется в этом цикле романтический вызов заведомо неправой – не так уж важно, что всесильной, – судьбе, романтическое устремление к высокому небу, в котором грустной звездой сияет «солнце неспящих», романтическое поклонение духовному свету, даже в закатные часы озаряющему душу. А жажда борьбы, и мужество познания, и упорство несломленного духа – эти резко выраженные черты личности романтического склада – в «Еврейских мелодиях» постоянно о себе напоминают, какие бы потрясения ни уготовила жизнь героям, которых Байрон выводил на сцену: тому же Саулу, или Иову, или Экклезиасту.
На библейских царей и пророков они не похожи, зато в них непременно отыщется нечто глубоко родственное самому поэту. Может быть, всего больше сближает их ощущение своего бесконечного одиночества среди мира, просто не задумывающегося ни о несправедливостях, творимых день изо дня, ни о высшей несправедливости смерти, которая неотвратима. Мотив смерти появляется едва ли не в каждом стихотворении, вошедшем в библейский цикл. И постоянное ее присутствие необычайно обостряет чувство безмерной красоты жизни, сколько бы уродств и жесто-костей она в себе ни заключала, – то чувство, которым продиктованы самые вдохновенные байроновские строки, построенные на контрастах цветения и умирания, на немыслимо смелом сближении полярных начал бытия:
Она идет во всей красе —
Светла, как ночь ее страны.
Вся глубь небес и звезды все
В ее очах заключены,
Как солнце в утренней росе,
Но только мраком смягчены.
«Светла, как ночь» – может показаться логически недопустимым такое сравнение, называемое в поэтиках оксюмороном, однако для «Еврейских мелодий» оно типично. И выразительно до необычайности. В этих стихотворениях все и определяется прямым контактом далеко расходящихся, даже взаимоисключающих понятий, причем их несочетаемость никак не сглажена, и оттого эффект становится особенно действенным. Поистине
Прибавить луч иль тень отнять —
И будет уж совсем не та
Волос агатовая прядь,
Не те глаза, не те уста…
Тут дело не только в совершенстве портрета, созданного подобными приемами словесной живописи, тут намного более трудное художественное задание. И человека, и круг его мыслей, и его историческую жизнь, и все мироздание Байрон стремится запечатлеть в столкновении начал, которые открыто враждуют одно с другим, одно другое как будто бы исключают и тем не менее не могут быть разделены, потому что сама природа стянула их крепчайшим узлом.
Романтики первыми постигли эту взрывчатую, внутренне противоречивую природу всех вещей. Оттого романтическая лирика – особенно в таких прекрасных ее свершениях, как «Еврейские мелодии», – стала явлением совершенно уникальным. В ней особую сложность приобрело любое переживание, всегда обнаруживающее за кажущейся цельностью широкий спектр оттенков, спор антагонистических побуждений, естественную сближенность, даже нераздельность тоски и просветленности, отчаяния и надежды, высокой радости и давящего уныния, чувства мимолетности жизни и ощущения ее бескрайней полноты. Сменяя друг друга, непрерывно друг с другом сталкиваясь, все эти едва заметные, а порой и вовсе нами не сознаваемые устремления создают в романтических стихах бесконечную гамму чувств.
Белла собственноручно переписывала этот цикл, восхищаясь его магией.
В Холнеби отношения поначалу были почти идеальными, но так продолжалось недолго. Байрон счел обязанностью рассказать жене о прошлой своей жизни, ничего не утаивая; она была шокирована и твердо решила, что должна его перевоспитать. А Байрона бесили такие старания. Он не выносил никакого посягательства на свои привычки, на свою и без того ущемленную свободу. Пытался отшутиться: «Хорошо, раз тебе так хочется, попробую быть добродетельным. Глядишь, пустят в рай, если покрепче уцеплюсь за твой подол». Но шутки не помогали. Чувством юмора Белла была обделена.
Она виделась самой себе чем-то наподобие миссионера, указующего достойный путь язычнику. Ей грезилось, как она подчинит своей воле эту необузданную натуру, и тогда кончатся приступы раздражения, бессонные ночи за книгами, издевательские высказывания насчет благочестия, сетования на невозможность покинуть Англию, пропахшую двуличием.