Сергей Андреевский - Книга о смерти. Том I
XXXI
Постоянно увеличивается число моих знакомых, вступающих ранее меня в область смерти. Умер присяжный поверенный Алексей Михайлович Унковский, бывший в течение целых десяти лет, в самую модную эпоху, главою столичной адвокатуры.
Невысокий, худой, сутуловатый, с крючковатым носом, с лицом, побитым оспою, с жидкою бородкою, с умными и добрыми серыми глазами под лысым лбом, – в широком удобном пиджаке, – с сигарою в руке, – этот неказистый с виду человек производил на каждого неотразимое впечатление прямоты, добродушия и справедливости. Он как-то неподражаемо недоумевал перед всем нечестным. Его доброта была чужда сентиментальности: в основании этой доброты чувствовалась такая принципиальная неколебимость, что Унковский начинал заразительно и чисто по-детски смеяться, когда перед ним возникали чьи-либо действия, несообразные с общечеловеческою правдою. Никто не завидовал Унковскому, потому что завидуют обыкновенно тем, кто любит, ценит и выдвигает самого себя; но Унковский был совершенно чужд этим слабостям. Невозможно было не оценить этой редкой натуры; нельзя было выдумать лучшего председателя и главы для сословия, состоявшего из людей увлекающихся, самолюбивых, нервных, соперничающих из-за успеха и т. д.
Либерал, друг Салтыкова, Унковский с 1881 г. как-то сразу почувствовал себя усталым и бесповоротно ушел из председателей Совета присяжных поверенных. Сословие перестало выбирать его в председатели; Унковский начал жить замкнуто, но при встречах с товарищами, осунувшийся и постаревший, он по-прежнему оставался тем же простым, честным и теплым человеком.
Сегодня, 22 декабря 1893 года, Унковского «отпевали» в Спасо-Преображенском соборе. День был морозный. У боковых ворот чугунной ограды собора (подъезжая со Спасской улицы) – я увидел дроги с белым балдахином. Впервые вступил я в Спасо-Преображенскую церковь. Она была почти полна толпою людей из адвокатского мира. В церкви было светло. Все стояли в шубах. Небольшой раскрытый гроб виднелся впереди толпы, но с моего места не было видно самого покойника. Много седых голов набралось в нашей корпорации… С жуткою думою поглядывали на гроб эти седые головы; более старые из нас даже перешептывались о количестве своих лет. Спасович, поседевший менее других, но – почти однолеток Унковского, как-то обиженно супил свои брови, держа в руке панихидную свечу и, со скукою во взоре, рассматривал сквозь очки стены церкви, поворачивая свою стриженную голову, плотно сидевшую в туго застегнутом енотовом воротнике. Был тут и Вейнберг – убежденный и неослабевающий участник всяких чествований. Он жаловался на малокровие, грозился, что умрет от той же болезни, как и Унковский, и говорил, что за последние годы он так изучил панихиды и весь ритуал погребения, что мог бы заменить любого священника. Певчие пели мягко и даже – поэтично. Нужно признать, что акустика собора так хороша, что она способна украсить каждую мелодию. Литургия служилась в светлых ризах. Главный декламатор, т. е. дьякон, – был совсем юный брюнет с пышными волосами и с очень свежим голосом. Весь обряд прошел сравнительно не мрачно. Священник надел Унковскому бумажный венчик и вручил ему «грамотку» без всякого драматизма, деликатно упрощая эту формальность.
На этот раз во всей этой церемонии мне были неприятны только две вещи: во-первых, фасон наших гробов – в виде корыта с узким дном, – настоящего корыта для болотной воды – и во-вторых, необыкновенно глупые лица золоченных херувимов с завитыми волосами по углам белого балдахина на погребальной колеснице.
Я проводил процессию до угла Бассейной. По дороге мы встретили еще две возвратившиеся с похорон, марш-маршем, пустые колесницы – обе со светлыми балдахинами и с гнусными нововведениями обойного искусства в самом покрое и композиции этих драпировок.
XXXII
Выходит, будто ведешь бухгалтерскую книгу и не знаешь, к какому году следует отнести убыли, так как все эти убыли случились на границе двух годов. Не успел умереть Унковский, как вслед за ним, 26 декабря, умер Сетов, 31 декабря – Гайдебуров, а вот сегодня, уже 3 января нового года, я слышу о смерти Иванова-Классика. Является невольная привычка и усталость.
Нужно ли набрасывать физиономии этих трех покойников?
Более других я знал Сетова. Его называли не иначе, как «папа-Сетов». Это был некогда знаменитый в Петербурге тенор, женившийся на знаменитой также в свое время красавице из цирка Пальмире Анато и приживший от нее шесть дочерей. О каждой из этих дочерей можно было бы написать отдельный большой роман.
По случаю обилия дочерей, а также потому, что, сделавшись под старость лет антрепренером, Сетов отечески любезничал со всеми женскими персонажами своей труппы, – Сетова и прозвали «папа». Дочери боготворили его. На одной из них, самой хорошенькой, был женат мой брат Павлик. Теперь я вспоминаю крепкого и элегантного старика-Сетова с его добрыми голубыми глазами, с лысой головой, напоминавшей Бисмарка, с его нежным голосом, с его подвижною и жизнерадостною натурою, с неустанными антрепренерскими трудами и в особенности – с его любовью к покойному брату, от которого он был всегда в восторге. Не дальше, как минувшею весною, Сетов, уже больной, но мало изменившийся и, как всегда, светски любезный, был у нас в доме, пил чай с вареньем при свете апрельского солнца, ласково болтал с своими двумя дочерьми, которые приехали к нам вместе с ним, и я помню, что, когда зашла речь о Павлике, Сетов, с неизменною любовью вспомнив о брате, произнес: «Pauvre Pawlik!»[10] В самом звуке этих слов чувствовалось, что Сетов, любивший жизнь, считал умерших – несчастными… Теперь и он попал в эти «pauvres». Вероятно, его похоронили недалеко от моего «бедного» брата.
С Гайдебуровым я был мало знаком, но любил в нем принципиальную чистоту убеждений, возвышенную преданность литературе, его добрые и деликатные манеры, его тихое бледное лицо, исполненное миролюбивой сдержанности и однако же озарявшееся по временам детски-светлою улыбкою, когда он начинал говорить о своих литературных святынях.
С Ивановым-Классиком я вовсе не был знаком. Но мне кто-то указал в каком-то публичном собрании его красное демократическое лицо. Его ритмически правильные стихи, всегда проникнутые сердечным либерализмом, давно попадались мне на глаза в «Петербургской газете» с аккуратненькой подписью «Иванов-Классик» – с подписью, в которой популярнейшая, почти безличная фамилия «Иванов» как-то напрашивалась на внимание, благодаря прозванию «классик», как будто автор желал этим прозвищем сказать, что он держится лучших литературных преданий. Действительно, Иванов-Классик всегда писал хорошими стихами. Он сумел выразить в этих благонамеренных напевах свою добрую русскую душу. В его маленьких глазах, на его неказистом лице – эта душа светилась совершенно ясно.