Яков Минченков - Воспоминания о передвижниках
Я испугался, чтобы Шильдер не стал говорить о своем несчастье, о котором мне рассказывал Волков, чтобы с ним от этого не случилось чего-либо плохого. Я перебивал его:
-- Не говори, Андрей, не мучь себя!
-- Нет, -- продолжал упорно Шильдер, -- теперь или никогда я все, все скажу тебе!..
Я его молил:
-- Андрей, голубчик, забудь, поговорим о другом...
А он дрожал и говорил:
-- Еще тогда, девятого января, я не мог слышать стрельбы, тогда было убийство, чудовищный расстрел, а сейчас не то, сейчас борьба. Пусть стреляют: я не боюсь. Это они уже стреляют, защищаются и побеждают! Эти выстрелы уже моя радость! Слышишь их?
Я не знал, как остановить нить его мыслей, а он продолжал:
-- Не бойся за меня, я чувствую, что все страшное мною изжито до конца, оно рассеивается, как эта ночь за окном, и рассвет даст мне жизнь. Хорошо, пусть я буду романтиком, теперь все должны стать ими. Должны мечтать, рисовать себе лучшее будущее. Важно отказаться от прошлого. Вот видишь -- я уже могу говорить спокойно.
И действительно, неожиданно для меня возбужденность его стала стихать, я перестал за него бояться и собирался уходить. Сперва он настойчиво оставлял меня ночевать у себя, а потом согласился отпустить, и в голосе у него послышались снова подавленные слезы.
-- Ты уезжаешь, и я не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь.
-- Отчего же -- успокаивал я его.
-- Не знаю отчего, но мне кажется, что эти часы наши будут последними, и я не знаю, что мне, как романтику, сказать: прощай или до свидания.
На площадке лестницы расцеловались. Спускаясь вниз, я услышал вдогонку:
-- Если внизу дверь заперта -- позови, я отопру, чтобы не будить швейцара.
-- Отперта! -- сказал я снизу вверх, в темноту лестницы и услыхал слова:
-- Хорошо, так скажи мне: до свидания или прощай?
-- Прощай, -- почему-то невольно вырвалось у меня.
Ответа сверху не последовало.
На дворе уже был серый рассвет. Отступающая ночь пряталась под сводами ворот и в тесных дворах. По пустынным линиям Васильевского острова в мертвой тишине стояли вытянувшись бледные дома. Иные в стиле империи, с гладкими стенами, прорезанными темными окнами. На фронтонах их местами виднелись еще орлы. Их никто уже не признавал. Все императорское было похоронено. Не было в этот час ни постов, ни сторожей и не заметно было никаких признаков жизни.
Идти по городской пустыне было жутко.
Летом я получил от Шильдера короткое письмо с припиской: "Жена извиняется за свои слова при последнем свидании. Из деревни нам пришлось уехать, мы там оказались пока лишними. Прощай!"
Последнее слово его на этот раз оказалось самым верным: вскорости Шильдера не стало.
Примечания
Примечания составлены Г. К. Буровой
Шильдер Андрей Николаевич
Шильдер Андрей Николаевич (1861--1919) -- живописец-пейзажист. Писал также театральные декорации. Систематического художественного образования не имел; учился у И. И. Шишкина, посещая его мастерскую. Влияние И. И. Шишкина отчасти сказывается на его последующем творчестве. На передвижных выставках участвовал с 1884 по 1918 г. (член Товарищества с 1894 г.). С 1903 г.-- академик.
Шишкин Иван Иванович (1832--1898) -- один из крупнейших пейзажистов второй половины XIX в. Учился в Московском училище живописи и ваяния и в петербургской Академии художеств. Был членом-учредителем Товарищества передвижников, на выставках которого участвовал до конца жизни. В 1865 г. получил звание академика, в 1873 г. -- профессора петербургской Академии художеств. В своих произведениях (живопись, офорты, рисунки), посвященных большей частью лесному пейзажу, Шишкин с замечательным реалистическим мастерством раскрыл красоту и богатство природы родной страны.
Юмудский Николай Николаевич -- художник, офортист и иллюстратор.
Беггров Александр Карлович
Беггров был постоянно чем-то недоволен, постоянно у него слышалась сердитая нота в голосе. Он был моряк и, быть может, от морской службы унаследовал строгий тон и требовательность. В каком чине вышел в отставку, когда и где учился -- не пришлось узнать от него точно. Искусство у него было как бы между прочим, хотя это не мешало ему быть постоянным поставщиком морских пейзажей, вернее -- картин, изображавших корабли и эскадры.
Корабли он знал в совершенстве. Мачта, рея, парус, все детали паровых судов для него были привычными вещами. Критикуя каждую картину с судами, где были допущены малейшие неточности, ворчал: "Ну вот! Как этот парус поставили? Да разве так судно пойдет? Скажите, какой вздор!"
Он бойко справлялся с рисунком и акварелью, изображая городские виды, движение судов на реке, но все это носило иллюстративный характер, видна была условная умелость с трафаретной, заученной манерой письма, выработанной им за многие годы.
Жизнью современного искусства, как и делами Товарищества, он как будто совсем не интересовался. Его почти насильно подводили к картинам экспонентов при отборе для выставки. Обыкновенно он был в это время занят своими произведениями: ввинчивал кольца в рамы, завязывал веревки, протирал стекла на акварелях. У него все должно было иметь аккуратный, блестящий вид, как у вещей на корабле. Указывал на раму: "Смотрите, как сделана: двойной шип! А позолота? За стекло одно двенадцать рублей заплатил! То-то же!"
Рабочие приносили его картины завернутыми в несколько покрывал и обвязанными морскими веревками так, как будто картины отправлялись в кругосветное путешествие. И даже тут Беггров сердился: "Опять? Сколько раз я им говорил, чтоб перевязывали крестом и перекручивали веревку. Вот дураки, не понимают, что так сползти все может!"
Он был коренаст, ходил твердо, как все моряки. Лицо всегда строгое, и, если иногда засмеется на секунду, то и тогда выражение лица не изменялось, как будто смех исходил от другого. Рабочие на выставке его боялись. Он всегда находил, за что их побранить: "Ну, вот, скажите: к чему все это? Ведь, небось, дорого стоит! Что? Я давал тебе на кольца двадцать копеек, и ты все истратил? Как! За пару колец, когда им гривенник цена?" Рабочий доставал гривенник и давал сдачу. Беггров жаловался: "Они просто грабят! Скажите -- сюда гривенник, туда гривенник, и без сдачи! Жить нельзя!"
Он тратил на вещи иногда порядочную сумму, а сердился за перерасходованный пятачок.