Яков Минченков - Воспоминания о передвижниках
Тот был человек семейный, очень нуждался в средствах и потому с радостью согласился на все условия. Оказалось, что Юмудский был из рода князей Юмудских, владельцев земель, где находились нобелевские нефтяные промыслы. Нобелю был предъявлен иск, и на долю Юмудского пришлось что-то около двухсот тысяч рублей. Он неожиданно стал богачом.
Подумал и Шильдер: авось и с ним случилось что-либо подобное. Обещал старушке поделиться с нею наследством, если она объяснит, в чем дело. Та рассказывает: "Умерла у меня сестрица, ходила я искать ей местечко на Волковом кладбище. По первым разрядам все занято и дорого. Гляжу -- пустошь, спрашиваю -- говорят, место шильдеровское. За вами значится. Уступите уголочек, вам остального хватит". -- "Берите, берите, -- вскричал разочарованный Андрей Николаевич, -- даром берите, торговать не стану!"
К товарищам Шильдер за материальной помощью не обращался, чтобы не портить отношений, и попадал в руки ростовщиков, которые постоянно угрожали ему взысканием, наложением ареста и распродажей имущества.
Особенно трудно было ему в последние годы перед революцией. На выставках он уже не мог выдержать конкуренции с молодыми художниками, более красочными и нарядными в своих вещах.
Вкусы буржуазного общества не изменились и при всех ужасах войны. Картина прежде всего должна была служить украшением квартир и особняков богатых меценатов, блеском и радостью красок выражать наслаждение от жизни. Всякий рассказ, содержание, глубокие искренние переживания стали излишними. Художники старались проявить виртуозность и блеск. И в вихре ярких красок, ухарства живописи искренние, но не блещущие формой вещи Шильдера казались сухими, бледными и скучными. Иногда он пробовал работать в духе времени. Приходил радостный на выставку и говорил: "Посмотри, что из меня вышло! Кажется, я совсем переродился, начал новую вещь и по-новому, меня теперь ты не узнаешь!"
Но не успевал я побывать у него, как он являлся уже разочарованным, безнадежно махал рукой. "Нет, -- говорит, -- писал, писал и дописался до настоящего, прежнего Шильдера. Должно быть, таким мне и помереть придется".
Он переехал на новую квартиру, маленькую, но с хорошей мастерской для работы. А долги и угрозы кредиторов по-старому нарастали. Но ударила революция и приостановила мелкую суету людей, требования кредиторов и описи по исполнительным листам.
Могучая волна революции подняла всех на огромную высоту и заставила взглянуть на необъятный горизонт новыми глазами. Во взорах одних светилась радость, у других -- растерянность и недоумение, а у иных ужас перед наступившей расплатой.
Я долго не мог быть у Шильдера, и он не приходил на выставку после февральских дней. Уезжая в марте в Москву, я зашел к нему проститься.
За вечерним чаем обменивались впечатлениями пережитых дней. События подняли дух Андрея Николаевича. У него явились новые надежды.
Нас было трое -- Шильдер, его жена и я. Перешли в мастерскую, довольно большую и высокую комнату с боковым, доходящим до потолка и загибающимся на крышу окном. Впереди мастерской была маленькая пристройка, отдаленная лишь аркой от большой комнаты. В ней было уютно: диван, несколько стульев, и из нее можно было видеть всю мастерскую с картинами на стенах и мольбертах.
Горела слабая лампочка, а в окно глядела молчаливая ночь.
У нас здесь снова начался разговор, перешедший даже в спор. Жена Шильдера, отзываясь с восторгом о пережитом перевороте, строила дальнейшие для себя планы, преисполненные прекрасных намерений, но трудно осуществимые в настоящий момент. Она намечала поездку в деревню. "Андрею это прежде всего надо, -- говорила она. -- Там он наберет новый материал, теперь у него подъем, и он на все посмотрит иными глазами, и я найду для себя работу среди крестьян".
Всплыло старое, но неопределенное стремление, и не ко времени. Я не советовал сейчас ехать в деревню, так как там могут вспыхнуть события, в которых они будут лишними, посторонними зрителями.
Со мной соглашался и Шильдер. Жена обиделась на нас и с жаром возражала: "Как! вы не верите в наш народ? Вы думаете, что он бунтовать будет, разрушать и не способен на спокойную творческую работу?"
-- Верим, верим, -- говорил Андрей Николаевич, -- но сейчас-то, сейчас еще не до работы, когда идет борьба. Ты думаешь, что все уже кончилось?
-- Кончилось, -- утверждала жена, -- и теперь надо всем идти и работать в народе.
-- По-твоему, мы приедем в деревню, поселимся в барской усадьбе, и я буду этюды писать, а ты землянику, молоко да яйца покупать у благонравных поселян и им книжечки читать о разном вреде и разной пользе?
-- И буду читать и буду учить!
-- А они тебя, барыню, прежде всего прогонят.
-- Как, за что?
-- А за то, что ты еще сидишь на барском месте, которое им принадлежать должно.
-- Нет, нет, вы неверующие, и вам должно быть стыдно! А мы поедем, и нам ничто не грозит в деревне. Вот увидите!
Она ушла от нас с раздражением. Нам было неловко, что мы как будто обидели человека в его добрых чувствах и намерениях. Но мне в то время казалось, что готовится новый номер журнала, посвященный, наподобие прежних, славянских, вопросам крестьянским, и такой же доброжелательно-безличный.
Стоя среди полуосвещенной мастерской, Шильдер рассуждал как бы сам с собой:
-- Кто знает -- может, жена и права? Может, я малодушный? Сейчас -- как удар весеннего грома, освежающий атмосферу. Разрядилось, наконец, и я чувствую, что могу жить, а главное, по-новому.
Он начал возбуждаться все более и более:
-- Хочется выйти на площадь и покаяться перед всем народом. Кающийся интеллигент? Пусть так. Я бы сказал всем направо и налево: грешен я, во грехах родился и всю жизнь кипел в котле греховном. Угодничал, разменивался на пятачки и чего ради -- не знаю. Теперь я проклинаю все и отрекаюсь от прошлой пошлой жизни.
Он приходил все в большее возбуждение; я хотел перевести разговор, чтобы его успокоить, но он не поддавался.
-- Ты думаешь, что это одни нервы? Что завтра я буду прежним? Стану снова писать пейзажики по заказу тех, которые платили мне за проданную мою душу? А вот не стану! Сорву со стен все, что делал в угоду им сознательно и бессознательно, уничтожу! Оставлю только одну правду -- свои рисунки, и начну -- что и как, не знаю, но только не по-прежнему.
Мы говорили долго, разговор становился каким-то страшным, вплетались непонятные слова, мысли рвались, планы будущего чередовались с переживаниями прошлого, ужасы переходили в восторженность, а в больших переплетах окна мастерской уже нарождался седой петроградский рассвет и побеждал свет лампочки. Шильдер взял меня за руку, подвел к окну, положил руки на мои плечи и смотрел большими глазами. Красивая кудреватая голова его обрисовывалась силуэтом на светлеющих стеклах окна, по бледной щеке скользил бледный рассвет. Он почти шептал: "Не бойся, я не сойду с ума, хотя от всего трудно мне быть вполне нормальным. Я ведь болел... Это ужасно... меня приводили в ужас выстрелы, кровь..."