Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги - Нике Мишель
Мистические переживания, недолгие и нечастые (с. 42), описаны так: «Начинается освобождение… Что-то спадает, совлекается… […] Нет больше членов, но я вся превратилась в порыв […] к Неведомому, близкому, манящему, бесконечно дорогому, единому Реальному…» (с. 4). Она ощущает на себе «Взор, неописуемый и невыразимый…» (с. 5), пронизывающий ее и зовущий «Иустина, Иустина!» (с. 33, 55, 56) неведомо куда: «Твой взор – бездна, и в нее я кидаюсь в бурном и сладостном порыве…» (с. 6). Но «Господи, не я нашла Тебя, но Сам Ты возжелал призвать меня» (с. 26). Наконец-то Юлия распознала этот зов: «Я искала Тебя потому, что уже обрела Тебя в высших областях моего духа, и только помраченное сознание мое еще не вмещало Тебя» (с. 24). Тогда душа знала свою истинную сущность (с. 10) в пугавшем ее слепящем озарении (с. 12), но Юлия была удовлетворена, несмотря на то, что считала себя недостойной («Domine, non sum digna…» – «Господи, я недостойна») (с. 15, 17, 52, 55, 56). Затем «постепенно возвращается деятельность внешних чувств» (с. 12).
Юлия стремится к подвигу (с. 25) во славу Господа, ее мучит «жажда страдания», желание быть ближе к страдающему Христу – «Агн[цу], закалаем[ому] от начала мира…» (с. 1), несущему на себе скорбь всего мира (с. 1), включая страдания животных и растений. Она стремится быть «испепеленной», (с. 38), она не знала, что «только в свете тихом Твоем сияет вечная правда, и искала я этой правды в грозе и буре» (с. 22). Но это каждодневное самопожертвование, «в тихой ежедневной скорби, в безгласном страдании от мелкоты, и пошлости, и удушья!» (с. 37). Христос познается в страдании, и это познание есть одновременно и радость и страдание, так как душа созерцает «сво[ю] безмерн[ую] скорб[ь] перед злом всего страждущего мира» (с. 47).
В конце этого духовного пути Юлия, кажется, наконец нашла «высшее знание», которого она не обрела у гностиков и которое здесь есть «осознание божественного в своей высшей степени» [22]. Юлия ссылается на миф Платона о пещере, любимый ею с 15 лет:
«Как ясно мне теперь, что все, причинявшее мне когда-то печаль или радость, все то, что меня когда-то волновало, интересовало, возбуждало, охватывало восторгом или негодованием, – все это было призрачно, все это было лишь игрой смутных теней на стене пещеры, в которой было замкнуто мое истинное „я“ вдали от истинного света!» (с. 58–59).
Смысл жизни, сила и уверенность, обретенные Юлией в Боге, больше не покинут ее и будут поддерживать во всех предстоящих ей испытаниях, в первую очередь в испытании красной каторгой.
VI. «Красная каторга» (1924–1932)
«…Меня арестовали 14 ноября 1923 г. вместе с несколькими сотнями других католиков. Со мной обращались с особой суровостью из‑за моего прежнего положения при дворе, а еще оттого, что видели во мне важную персону, эмиссара Рима. Меня обвиняли в частной переписке со Св. Отцом! После семи месяцев предварительного заключения меня выслали в Сибирь, в Иркутскую тюрьму, где я провела три года в одиночной камере. Отцу Амудрю удалось мне сообщить, что он получил относительно меня положительный ответ и что я была принята в монастырь второго ордена в Риме. Для меня это стало огромной радостью, что дала мне силы переносить длительное заключение сначала в Иркутске, затем на острове Соловецком, куда меня перевели в 1928 г. и где я пробыла еще три года. На Соловках я имела счастье, хотя бы и тайком, получить духовную помощь благодаря владыке и католическим священникам, находившимся в заключении на этом ужасном острове.
Меня освободили в январе 1932 г. по ходатайству Максима Горького, коммунистического писателя, знавшего меня по моим литературным и научным работам, на которые он ссылался, чтобы добиться моего освобождения под тем предлогом, что меня можно было использовать. Под этим предлогом мне даже позволили через несколько месяцев вернуться в Санкт-Петербург (ставший Ленинградом!). Я с радостью снова повидалась с отцом Амудрю. Мне казалось невозможным покинуть Россию из‑за преследований, которым я подвергалась даже после моего освобождения, и ностальгия по моему религиозному призванию казалась безнадежной. Отец Амудрю порадовал меня тем, что я смогла вступить в семью доминиканцев, будучи принятой в Третий орден. Это произошло в день св. Доминика, 4 августа 1933 г., в большой тайне, так как отца Амудрю уведомили, что за всяким приемом в Третий орден последуют ужасные репрессии, вплоть до смертной казни. Я приняла имя Екатерина, призвав защиту св. Екатерины Сиенской.
Через месяц я узнала, что мой брат, эмигрировавший в Берлин после революции, ходатайствовал о том, чтобы мне дали право уехать из России; он уже выплатил большую сумму, которую советские бандиты требовали в качестве выкупа. Отец Амудрю сразу же снова написал Генералу Ордена с просьбой о содействии, но он ответа не получил до моего отъезда, разрешенного после шести месяцев настоятельных обращений. Я смогла, наконец-то, уехать 1 марта; мне заявили, что меня арестуют на границе, но в последний момент меня пропустили.
Уже неделю я нахожусь у моего брата в Берлине. Единственное мое желание, единственная цель моего существования – отдать мою жизнь в распоряжение Церкви и ордена св. Доминика. Я смиренно жду приказов, которые мне изволят дать. Если я не могу надеяться быть принятой во Второй орден потому, что я слишком стара (мне 54 года) для поступления в монастырь, возможно, я могу надеяться, что орден пожелает использовать меня в каком-нибудь другом качестве, найдя применение моему знанию нескольких языков, моему знанию Русской церкви, опыту редактирования и перевода. Единственная радость для меня – быть всегда и всюду смиреннейшим членом семьи св. Доминика.
Берлин, Кантсштрассе, 30
(Curriculum vitae, с. 11–12)
Арест
В конце 1923 – начале 1924 г., в разгар НЭПа, который часто представляют как период передышки между военным коммунизмом и сталинской коллективизацией (что частично верно для экономики, но не для идеологии), ГПУ арестовало 62 русских католиков восточного обряда; 26 из них в – Петрограде, 35 – в Москве, 1 – в Киеве [1].
«Сотни других католиков» – не преувеличение, просто это следует понимать как растянутый во времени процесс, происходивший в разных местах. Арест Юлии Данзас и других русских католиков в Москве и Петрограде вписывался в антирелигиозную политику, проводимую Троцким и Лениным, уже жестокую по отношению к представителям православия, включая патриарха Тихона.
С 21 по 26 марта 1923 г. в Москве происходил процесс над экзархом католиков восточного обряда Леонидом Фёдоровым, а также католическим архиепископом Петрограда владыкой Цепляком, владыкой Будкевичем [2] и 14 другими католическими священниками, обвиненными в контрреволюционной деятельности (т. е. в сопротивлении созданию «приходских комитетов», обязанных заключать договоры с государством, изъятию ценных предметов, запрету катехизации детей и в проведении литургии на дому). Горький писал Ромену Роллану 21 апреля 1923 г.: «Я не один раз писал моим друзьям-вождям о гнусности и глупости этих подготовок к убийству Будкевича, Цепляка и патриарха Тихона». Обвинение представлял Николай Крыленко – будущий генеральный прокурор в громких московских процессах [3]. Епископы Цепляк и Будкевич были приговорены к смертной казни. Первому из них под давлением общественного мнения на Западе (во Франции этим занималась Лига прав человека, Эдуард Эррио, кардинал Мерсье) наказание смягчили до 10 лет заключения, а Будкевич был расстрелян в Святую субботу, 31 марта [4]. «Он известен как первый католический мученик, ставший жертвой преследования большевиков» [5]. О. Леонид был приговорен к 10 годам тюремного заключения, а затем освобожден в апреле 1926 г., благодаря ходатайству Екатерины Пешковой, возглавлявшей политический Красный Крест; Фёдоров был снова арестован в августе и приговорен к трем годам лагерей на Соловках, где встретил Юлию. Он умер в ссылке в Кирове (Вятке) 7 марта 1935 г., после того как еще несколько раз был интернирован. Некролог на его гибель вышел в журнале «Russie et chrétienté» (№ 2, апрель 1935 г., с. 95–96) за подписью «Русский», но можно считать его вероятным автором Юлию, так как некоторые подробности – такие, как католическая часовня в Петрограде «на дальней улице» – могли быть известны лишь ей: