Всеволод Иванов - Партизаны
- Доехали, лихоманка его дери! Ишь, на самый подол горы-то забрался, чисто у баб оборка... На зеленое - красным...
Соломиных спросил:
- А квартера там какова? Говорил подрядчик, Кубдя?
- Квартера, говорит, новая. Не живаная.
- Таки-то дела...
Соломиных взял под мышки копошившегося у мешков Беспалых и вывел его на дорогу.
- Пошли, что ли?
Беспалых, корчась, отскочил в сторону:
- Обожди! Поись надо...
- Растрясло тебя. Не успел приехать, уж есть.
На Кубдю словно нашло озарение. Он весь как-то изощренно передернулся, что даже дабовые штаны пошли волнами, и ковким молодым голосом воскликнул:
- Эй, ломота!.. Али к чорту этому старому, Емолину, сегодня итти? А ну его!.. Ночуем здесь, а завтра пойдем. Хоть там и квартера новая и изба срубленая свежая, а нам - наплевать, понял?
Выслушали Кубдино излитие и Соломиных проговорил:
- Проситься у кого, что ли, будем?
- Как мы есть теперь шпана, кобылка, - сказал Кубдя с удовольствием, - то теперь нам в избу лезть стыдно.
- Под голым небом ночевать, что ли?
Кубдя по-солдатски вытянулся и корявое его лицо с белесыми бровями потекло в несдерживаемой улыбке:
- Так точно! - весело выкрикнул он.
Беспалых сидел на траве и оттуда вставил:
- Замерзнем, паря!
Горбулин не любил ночевать в новорубленных избах и нехотя сказал:
- Не земерзнем.
Два часа назад, в селе, такое предложение показалось бы им не стоящим внимания, но сейчас все сразу согласились.
Кубдя повел их на площадь, к берегу речки, недалеко от белой с коричневыми ставнями школы. У Соломиных, когда он расстался с домом, бабой и лошадью, словно прибавилось живости, - он шел с легкой дрожью в коленках.
За ними, изредка полаивая, костыляли три деревенских собаки, и видно было по их хвостам и мордам, что лают они не серьезно, а просто со скуки.
Плотники легли на траву, домовито крякнули и закурили. Подходили к ним мужики из деревни. Уже знали, что пришли они в Улею строить амбары, и все расспрашивали об Емолине, об его хозяйстве, и никто не спросил, как они живут и почему пошли работать.
Беспалых обозлился и, когда один из расспрашивавших особенно липко отошел, - крикнул ему вслед:
- А работников и за людей не считаете, корчу вам в пузо!..
Кубдя свистнул и пошел за сеном и ветками для постелей. Соломиных принес валежнику и охапки сухих желтых лап хвои.
- Хвою-то куда, коловорот?
- Заместо свечки.
Плотники зажгли костер и поставили чайник. В это время мимо костра пробежала, тонко кудахтая, крупная белая курица. Горбулин вдруг бросился ее ловить...
Гуще спускалась мгла. В речке плескалась рыба, по мосту кто-то ходил скрипели доски. В деревне - молчание: спали. Кусты словно шевелились, перешептывались, собирались бежать. Пахло смолистым дымом, глиной от берега.
Горбулин, похожий в сумерках на куст перекати-поле, бесшумно догонял курицу. Слышно было его тяжелое дыхание, хлопанье крыльев, испуганное кудахтанье.
Вышел из ворот учитель. У костра он остановился и поздоровался. Фамилия у него была Кобелев-Малишевский. У него все было плоское - и лицо, и грудь, и ровные брюки на выпуск, и голос у него был ровный, как-то неуловимый для уха.
- Кто это там? - спросил он, указывая рукой на бегавшего Горбулина.
Кубдя бросил охапку хвои в костер. Пламя затрещало и осветило площадь.
- Егорка. Наш, - нехотя ответил Кубдя. - А тебе што?
- Курицу-то он мою ловит.
Кубдя ударил слегка колом по костру. Золотым столбом взвились искры в небо.
- Твою, говоришь? Плохая курица. Видишь, как долго на насесть не садится.
Подошел Горбулин с курицей под мышкой. Оба они тяжело дышали.
- Дай-ка топор, - обратился он к Кубде.
Учитель положил руки в карманы и омрачившимся голосом сказал:
- Курица-то моя.
- Ага? - устало дыша, проговорил Горбулин. - А мы вот ей сейчас, по-колчаковски, башку долой.
Учитель хотел ругаться, но вспомнил, что в школе сидеть одному, без света и без дела, скучно. В кухне пахнет опарой, в горнице геранью; на кровати кряхтит мать, часто вставая пить квас. Ей только сорок лет, а она считает себя старухой. Кобелев-Малишевский скосил глаза на Соломиных и промолчал.
Соломиных, поймав его взгляд, сказал:
- Садись, гостем будешь. Счас мы ее варить будем.
Беспалых, видя, что хозяин курицы не ругается, схватил ведро и с грохотом побежал по-воду. Черпая воду и чувствуя, как вода, словно живая, охватывает его ведро и тащит, он в избытке радости закричал:
- Ребята! Теплынь-то какая, айда купаться!
- Тащи скорей! Не брякай, - зазвучало у костра.
Кобелев-Малишевский снял пальто и постелил его под себя.
- Работать идете? - спросил он.
- Работать, - отвечал Соломиных.
- Слышал я. Емолин сказывал, что нанял вас. Дешево, говорит, нанял. Мерзостный он человечишко, запарит вас.
Соломиных грубо отвечал:
- Не запарит. А тебе-то што?
- Мне ничего. Жалко, как всех.
- Жалко, говоришь?
- Такая порода у меня. У меня ведь дедушка из конфедератов был, сосланный сюда. Ноздри рваные и кнутом порот.
- За воровство, что ли? - спросил Кубдя, вороша костер. - Раньше, сказывают, за воровство ноздри рвали.
- Восстание они устраивали, чтобы под русскую власть не итти. Поляки.
- Это как сейчас с чехами?
Учитель подождал чего-то, словно внутри у него не уварилось, и сказал:
- И фамилия моя - Малишевский, польская, по деду. А Кобелев - это здесь в насмешку на руднике отцу прицепили, чтобы было позорнее. Был знаменитый генерал, Кобелев, который Туркестан покорил и турок победил.
- Скобелев, а не Кобелев, - сказал Кубдя.
- Ты подожди. Когда он отличился, тогда ему букву "с" царь и прибавил. Чтобы не так позорно ему было в гостиные входить. Мобилизовали на германскую войну, тоже мечтал отличиться и фамилию свою как-нибудь исправить. Но не пришлось. Народу воюет тьма, так, как вода в реке, разве капля что сделает? Ранили меня там в ногу, в лазарете пролежал и уволили по чистой.
Соломиных повернулся спиной к огню и проговорил:
- И пришел ты Кобелевым.
- Видно так и придется умереть.
- Царя вот дождешься и сделает он тебя Скобелевым.
- Царя я не желаю, как и вы, может быть. Я ж вам сказал, что жалостью я ко всем наполнен, и это у меня родовое. Вот ребятам в школу ходить не в чем жалко, - бумаги нет, писать не на чем - жалко, - и живут люди плохо - тоже жалко...
Малишевский долго говорил о жалости, и ему стало, действительно, жалко и себя, и этих волосатых, огрубелых людей с топорами. Он начал говорить, как его воспитывали и как его никто не жалел и сколько из-за этого у него много хороших дней пропало и может быть он был бы сейчас иной человек. И Кобелеву-Малишевскому хотелось плакать.