Владимир Вернадский - Из дневников 1921 года
Рядом — волощанин — в сущности каргополец — Новожилов. Нервный, умный, батальонный командир, читающий от скуки Гоголя, полный жизненной сметки. Из крестьян, три раза ранен, думаю, офицер из солдат. Полуобразованный. Практический и с сознанием происходящего. Попал без вины — в прежнее время неделя на гауптвахте. Его прикомандировали к Мурманской пограничной страже; он хотел остаться в Петрограде; недавно женился; раньше все служба в разъездах и он жену видит в течение года месяца 3-4. Через ко-мунистические связи нашел протекцию; рекомендательное письмо раздражило его начальника, и тот, воспользовавшись его резким заявлением и неправильной задержкой бумаг, через Особый отдел препроводил в ЧК, и он 1 - 2 месяца сидит без допроса. Жена один день не пришла, и он сам не свой… Его рассказы очень интересны. Верит в будущее России крепко и стихийно. Деревня пережила и поняла. Ропот прекращается. Друг за друга против комунистов; поняли, что они владели властью, разделяя бедных и богатых. Но и бедные от этого ничего не выиграли и второй раз на эту удочку не ловятся: бедняк указывал, что и где у богатого запрятано, у того отобрали — но попадало не бедному, а увозилось; богатый припрятывал и переставал помогать в нужде бедному. Невыгодно. Его вера в лучшее будущее, как неизбежное, и в происходящее перерождение народа невольно действует: говорит не интеллигент, а представитель того же народа. В армии — все старое; много комунистов среди офицерства. Большев[истская] власть не прочна; как протянется, неизвестно, но близок конец… Как вы думаете, Алекс. Ник[олаевич], -
обращаясь к еврею — что если прорвется, будет страшная кровавая месть. Страшно и думать, отвечает тот. Будет что-то ужасное.
Сейчас вся тюрьма ждет этого чего-то непреходящего, но неизбежного. И это говорится на каждом шагу. Меня все спрашивают: что произойдет в П[етрограде] — и удивлялись, когда я говорю, что ничего. Они говорят, что ком[унисты] в ЧК нервничают.
Третий мой сожитель, умный петрогр[адский] еврей, без акцента; в 1917 г. кончил гимназию (еврейскую) и, очевидно, весь вошел в политику; 22 года — я думал, ему за 30. Не комунист, но служит правдой, важный занимал пост начальника пересыльного пункта, где сосредотачивались дела по освобождению от воин[ской] по-вин[ности], переходах из одной части армии в другую и т.д. Новожилов был у него, как у начальства, а через 2 дня увидел его в тюрьме. Арестован по обвинению во взятках и освобождению от в[оинской] сл[ужбы] за взятки; резко опровергал и на меня произвел впечатление искренности. Он не похож на вора или взяточника. Сперва арестовали его подчиненных; там были, несомненно, такие случаи, причем, один вызван провокацией ЧК. Он рассказывал (его фамилию я не помню; сложная на -ский) невероятные вещи о следователе и обрисовал всю унизительную и столь же не считающуюся с человеческим достоинством процедуру арестов, обысков и т.д. В среде советских служащих, нередко комунистов. Ему предлагали его выпустить, если он «даст» 13 человек следователю. Тот на него кричал, когда он не захотел подписать протоколов, где все было написано неверно, и тот говорил сл[едующее] — пусть он его поставит к стенке — но он не подписался. Указывает, что если еще пройдет 1 - 2 месяца, он себя убьет. Не верит в будущее ком[унистов] и считает, что дело подходит к концу. Для него, как и для всех, ясно, что ничего создать ком[унистам] не удалось и они потерпели полное фиаско в устройстве жизни. Как будет, неизвестно — но ясно, что конец подходит.
Удивительно это однообразное впечатление — масса невинных людей, страданий, бесцельных и бессмысленных, роста ненависти, гнева и полной, самой решительной критики строя…
Я переживал чувство негодования, как захваченный какой-то отвратительной грубой силой, и все мое стремление было ей не подчиняться. Решил бороться изнутри, ясно сознавая, что извне сделают друзья все. Но оказалось — нельзя писать по начальству до среды — а я был арестован в четверг, решил писать старосте, вызвал доктора, решившись требовать перевода из клозета. Но в 6 или 7 ч[асов] веч[ера] меня вызвали на допрос. Мои сожители удивились такой быстроте. Следователь Куликов явно дал мне понять свое благоже-лат[ельное] отношения, и я понял с первых же слов (наслышавшись от окружающих о их поведении), что я здесь имею человека предубе-
жденного в мою пользу. Допрос внешний: человек он интеллигентный, по-видимому, — да и он сам сказал — он знает мое прошлое. Не верил, что я не был в Лондоне в промежутке 1918-1921[11] . Рассказал ему сжато, но правдиво, все с 1918-1921, и все занес в протокол. Он знал, что я был в к[а]д[етской] [партии], что я был тов[арищем] мин[истра][12] и т.д. Он заявил, что, конечно, Сов[етская] вл[асть] меня отпустит за границу, «временно», конечно (тут я ему и ответил то, что только что написал об эмиграции), что они понимают мое положение. О поездке в Лондон лучше я не буду писать, сказал он, иначе опять может произойти какое-нибудь недоразумение. Как хотите, сказал я. Спрашивал о Паллади-не[13] , по-видимому, в его письме, захваченном у меня, — о поездке в Лондон, и они не разобрали, в чем дело, а м[ожет] б[ыть], и что-нибудь другое. Он заявил, что меня выпустят, вероятно, завтра, наверное, до обеда. Я попросил, чтобы он постарался выпустить меня раньше: в моем возрасте и при моем здоровье сидеть в клозете губительно. Он обещал и исполнил свое обещание. Прощаясь, он сказал — советская власть должна перед Вами извиниться за этот арест. Что-то вроде того, что они сознают мое значение как умственной силы, как ученого и как нужного специалиста… Допрос происходил в большой комнате, где рядом допрашивал другой следователь и раздавались истерические всхлипывания допрашиваемой женщины…
Через 2 часа меня вызвали к освобождению. Такая быстрота была совсем необычной, и тюремщики удивлялись такой быстроте. Еще новый обыск, ряд формальностей, и в 10 [14] /4 ч[аса] вечера я вышел из тюрьмы, испытывая и переживая чувство негодования, попрания своего достоинства и человеческого достоинства и глубокого сострадания к страдающим за ее стенами. Почему-то мне ближе не чувства Достоевского, а чувства Диккенса и впечатления Пикквика, а не Мертвого дома — там, в Мерт[вом] доме все-таки не больше тюремного, чем в большевистской тюрьме…
Оказалось, что хлопотал Кузьмин[15] , посланы были телеграммы к Ленину и Семашко и Луначарскому[16] . Кузьмин был готов взять меня на поруки. В разговоре с Сергеем[17] — он был ведь тов[арищем] м[инистра] н[ародного] пр[освещения] при Вр[еменном] прав[итель-стве] — да того министра, который стоит перед Вами… Кристи[18] нашел лучшим, чтобы я пока не подписывал бумаги КЕПСа — красный бюрократизм не отличим от всякого другого. В субботу Кар-