Федор Батюшков - Две встречи с А. П. Чеховым
Федор Дмитриевич Батюшков
Две встречи с А. П. Чеховым
И мимолетные встречи с большим человеком оставляют в душе заметный след, к которому невольно возвращаешься.[1] Чехов был для меня долгое время знакомым-незнакомцем, ибо переписываться я с ним стал с 1897 г., а увиделся лично впервые в 1902 г. Письма Чехова теперь всеми оценены, собраны, изданы, об их качествах может судить всякий наделенный вкусом человек.[2] Удивительно, что он так раскрывался в письмах и перед адресатом, которого никогда не видал, что он мог писать не зная человека, словно своему хорошему знакомому, и даже как-то индивидуализируя обращение, придавая ему характер некоторой интимности. Обыкновенно ведь, когда пишешь письмо, мысленно представляешь себе, к кому обращаешься, и это влияет на стиль и содержание письма. У Чехова этого не было: он остается везде самим собой, и, может быть, прав был Куприн в своих воспоминаниях об Антоне Павловиче, что он совершенно с равным вниманием относился ко всем, с кем приходилось ему разговаривать[3] – добавляю – и переписываться. Ему достаточно было двух-трех указаний от общих знакомых, понаслышке, кто данное лицо, обратившееся к нему с письмом (в настоящем случае первым посредником нашего «знакомства по письмам» был В. А. Гольцев[4], несколько позже – жена А. П., артистка Московского Художественного Театра О. Л. Книппер, с которой я был знаком по ее деятельности в театре Станиславского и Немировича-Данченко)[5], – Антон Павлович писал как бы к знакомому человеку[6] и даже сообщая то, что особенно должно было интересовать его по правдоподобному предположению (напр., он сообщал мне из Ниццы о деле Дрейфуса и роли Зола в этом деле{1}, писал свои впечатления о Горьком, сообщал о постановках своих пьес и т. д. – все это выходило за пределы «деловых» писем к редактору журнала, в котором Чехов согласился сотрудничать).[7]
И вот к обаянию крупного писателя прибавилось обаяние необыкновенно привлекательного человека, которого как-то нельзя было не полюбить, хоть несколько приблизившись к его личной жизни. Это происходило, конечно, от душевных свойств самого Чехова, в котором была эта притягивающая сила любви. Всякая получка письма от него была настоящим праздником, и чем больше я вчитывался в его произведения, тем яснее обрисовывался мне и человек, стоявший к вам так высоко и так близко.
И вот, весной 1902 г., проездом через Москву на юг России, я решился остановиться между двумя поездами, узнав, что Чехов в Москве, и поехал к нему на авось, без предупреждения.
На вопрос: «Дома ли Антон Павлович?» я услышал, вероятно, общее распоряжение для всякого нового лица: «Дома нет». Я подал карточку и просил доложить Ольге Леонардовне. Через минуту меня попросили войти в кабинет; Антон Павлович вошел быстрым и, показалось мне, бодрым шагом, с веселой улыбкой, приветливый, радушный: «Это вы? Наконец-то, давно пора… Садитесь. Ну, что, скоро у нас будет конституция?»{2}
Наружность Чехова много раз описывали. Меня только поразило, что он выше ростом, чем я представлял себе. Затем покоряли глаза и удивительно приятный тембр голоса. Глаза вовсе не голубые, как писали, а карие, лучистые, ласковые и немного вопросительные.[8] Антон Павлович сел спиной к свету, но только сошла улыбка с его лица, обнаружились морщины, землистый цвет кожи, что-то болезненно потухающее. Вслед за А. П. вошли его жена и артист Вишневский[9]. Через несколько минут первая робость от встречи с «самим» Чеховым прошла, и я почувствовал себя, как с добрым, старинным хорошим знакомым, удивительно ласковым, внимательным, сердечным. Говорили о политике – ибо Антон Павлович был в полосе, когда он действительно настойчиво и нетерпеливо ожидал «конституции», которую, как он шутя заявлял в одном письме, уже даровал своим карасям в Мелихове.[10]
Чехов расспрашивал о настроениях в Петербурге, жаловался, что очень тяготится вынужденным пребыванием в Ялте, которая ему сильно надоела. Напомнил о его болезни машинальный жест, который я сделал, вынув папиросник и спрашивая у хозяйки разрешения закурить. Вишневский покачал головой и строго сказал мне, что в присутствии А. П. курить нельзя. Но Чехов, насупив брови, остановил его: «Вы видите – окно открыто; я очень прошу вас, закурите» – и сам подал мне спички.
Я подошел к окну, чтобы не подчеркивать своей неловкости, но, конечно, постарался поскорее бросить папироску. И эта случайная рассеянность неисправимого курильщика мне испортила настроение: я уже не мог отделаться от впечатления, что передо мною больной, приговоренный человек, который может лишь протянуть некоторое время, принимая всякие предосторожности. Что-то сжалось внутри.
Пересев снова на прежнее место, возле хозяйки, я заметил, что никак не ожидал, чтобы Антона Павловича так захватили вопросы общественности и политики, так как полагал, что искусство ему всего дороже. «Об искусстве поговорим в другой раз, – заметил А. П. – Теперь надо, чтобы в России создались более сносные условия для существования. Мы ужасно отстали. Вот приеду в Петербург, дам вам знать, поговорим. Нужно, очень нужно мне побывать в Петербурге».
На этом мы расстались, так как я спешил на поезд.
* * *Через год Чехов действительно приехал в Петербург[11] и дал мне знать через К. П. Пятницкого[12], чтобы я зашел повидаться с ним. Я попал только в 11-ом часу вечера, ибо все время было заранее разобрано. Застал за чайным столом Чехова, Горького, еще несколько человек. Антон Павлович отозвал меня в сторону и шепнул: «Заканчиваю пьесу…» – «Какую? Как она называется? Какой сюжет?» – «Это вы узнаете, когда она будет готова. А вот Станиславский, – улыбнулся Чехов, – не спрашивал меня о сюжете, пьесы не читал, только спросил, что в ней будет, т. е. какие звуки? И ведь представьте, угадал и нашел. У меня там в одном явлении должен быть слышен за сценой звук, сложный, коротко не расскажешь, а очень важно, чтобы было то именно, что мне слышалось. И ведь Константин Сергеевич нашел как раз то самое, что нужно… А пьесу в кредит принимают», – снова улыбнулся Антон Павлович. «Неужели так важно – этот звук?» – спросил я. Чехов посмотрел строго и коротко ответил: «Нужно». Потом улыбнулся: «A Вам сюжет хочется знать? Нет, теперь не буду рассказывать, пока не закончу».
Звук, о котором шла речь, как известно теперь, – это некое предзнаменование того, что должно было произойти. Чехов в ремарке указывает, что он напоминает шум упавшей бадьи в шахте, и в «Вишневом саду» во втором акте и в последней картине он играет особую роль[13]. Когда-то Чехов его слышал в натуре, и он сильно запечатлелся в его памяти. Упоминается он и в одном из его более ранних рассказов, и Чехов словно придавал ему какое-то мистическое значение.[14] Любопытно во всяком случае, что этот аксессуар пьесы найден был Станиславским раньше не только постановки пьесы, но и знакомства с ней.