Юрий Нагибин - Возвращение Акиры Куросавы
Я молчал, восхищенный и сбитый с толку чистотой старого режиссера. И вдруг впервые шевельнулось во мне подозрение, что наше видимое согласие окажется мнимым. Мне вспомнилось предупреждение Всеволода Овчинникова (автора превосходной книги «Ветка сакуры»): у японцев «да» вовсе не означает согласия — лишь подтверждение того, что тебя слышат.
Тем не менее расстались мы не просто дружественно, а нежно и даже обменялись рюмками за прощальным столом, что по японским понятиям является высшим знаком доверия. Во всяком случае, влюбленный в искусство Куросавы, Мацуе был потрясен жестом своего кумира, предложившего совершить этот обряд. Он хорошо сказал в последнем тосте: «Мы оставляем вам Куросаву. Он ничего не умеет в жизни, кроме одного — снимать фильмы. Будьте снисходительны и добры к нему, он беспомощен перед злом».
Прекрасные, благородные слова Мацуе содержали лишь одну неточность: Куросава еще не оставался у нас, он уезжал на родину писать свой вариант сценария. Я же отправился на берега вскрывшейся по весне Десны подмосковной делать свой вариант.
Каждый из нас оказался точен, и в положенный срок мы обменялись сценариями, почти не имевшими точек соприкосновения. Даже странно, что по одному и тому же произведению, фабульно столь нехитрому, мыслью ясному и образно немногозначному, можно сделать два таких различных сценария. А ведь мы не только договорились о главном, но и составили, пусть примерный, план.
У нас не совпадали взятые из книги эпизоды, а если мы даже брали один и тот же кусок, то непременно не там его ставили, не так освещали и не к тому вели. Отсебятина — у меня ее было неизмеримо больше, — конечно, совпасть не могла. И у нас появились два разных Дерсу и два разных Арсеньева. Наконец — и это ничуть не унижает Куросаву — в его варианте густо цвела развесистая «клюква». Потому он и согласился на советского соавтора, чтобы тот правдиво и достоверно сделал все связанное с русским обиходом, но сценарист пошел значительно дальше.
Видимо, поначалу Куросава все-таки не понял размеров бедствия. Он знакомился со сценарием на слух, в дни нового Московского фестиваля, гостем которого был. Наша славная Доля читала сценарий и с ходу переводила. Но ведь и в самом прекрасном переводе разве поймешь с голоса сценарий, это же не стихи! Подействовало, наверное, и то, что сценарий в Москве дружно всем понравился, в том числе и созданной к тому времени съемочной группе. Куросава не мог заподозрить своих сотрудников в предвзятости — они пошли к нему на трудную, сложную, с мучительно долгой, суровой экспедицией картину не по приказу, а из любви к его творчеству — никого не принуждали, даже не уговаривали, в том не было нужды. Мы решили, что, пережив легкое потрясение, Куросава в целом принял мой сценарий, похерив свой. Уезжал он снова в благорастворении воздухов и вдруг нежданно-негаданно прислал новый вариант, как ему казалось — «сводный». Тут настала очередь удивляться нам. Да, режиссер значительно перестроил свой сценарий, ввел ряд эпизодов из московского варианта, в том числе и отсутствующие в книге Арсеньева, да, он сделал известное движение в сторону большей занимательности, драматизма, но, как ни странно, сохранил в неприкосновенности всю «клюкву», фрагментарность, замедленность действия и неприемлемый тон расположения к непрошеным зашельцам русской тайги, что противоречит основному направлению книги. Патриот и офицер Арсеньев считал священными границы своей родины. В довершение всего Куросава написал, что это окончательный вариант, речь может идти только о редактуре.
В нашем стане воцарилось глубокое смущение. Пошли унылые разговоры о таинственной и непостижимой японской душе…
Но душа душой, а фильм надо ставить. К тому времени уже была выбрана натура — Куросава и Мацуе с частью группы ездили в Уссурийский край, — собран огромный этнографический материал, сделаны фотопробы. Надо было срочно вылетать в Японию и на месте все улаживать. Вот я и полетел…
Все знакомые японцы допытывались: заметил ли я, как за время моего отсутствия изменился Токио. И были странно разочарованы, когда я совершенно искрение говорил, что не замечаю особых перемен. При этом японцы отнюдь не ждали от меня комплиментов своей энергично строящейся и развивающейся столице, напротив, они хотели, чтобы я ужасался и соболезновал несчастным жителям «самого перенаселенного, бензинового, сумасшедшего города в мире». Но Токио наградил меня столь сильным впечатлением в первый мой приезд, что я стал устойчив к его обыденным чудесам. В тот раз я приземлялся под тайфун, разразившийся во всю мощь, едва я занял номер в «Принс-отеле». Боже, что творилось за окнами! Вырывало деревья из земли, сдирало с цепей урны, на открытой террасе кафе опрокидывало пальмы в кадках, взметало на воздух соломенные кресла и столики, над площадью пролетали, раскорячась, кошки и собаки, опрокидывались автомобили, словно им делали подсечку. Надсадный вой проникал сквозь кондиционер и заглушал голоса, небо стало черным с вороненым выблеском. А в нынешний кроткий пасмурный, с голубыми промельками осенний денек серый и какой-то печальный город спокойно входил в душу. Я не ощутил даже, что движение на его нешироких улицах стало напряженнее и гуще, а воздух душнее, что еще меньше неба оставили жителям каменные громады.
Токио взял свое поздно вечером, когда я вышел на Гиндзу, возле которой находился мой «Империал». Токио — ночной город. В еще большей мере, чем ультрасовременная Осака, приучен он к безумству ярких огней. Конечно, я имею в виду определенные районы города, такие, как Гиндза, Синдико, Асакузи. Остальной же неохватный город, где в крошечных и частых, как ячейки сотов, зыбких домишках ютится более десяти миллионов человек, никак не меняется с наступлением ночи. Он просто задергивается тьмой, чуть просвечиваемой из-за штор семейной лампой.
В стране переизбыток дешевого электричества (гидростанции), которое с бесшабашной щедростью расходуется на неоновую рекламу, освещение витрин магазинов и кафе, подъездов, общественных зданий, подступов к местам веселья, создание всевозможных искусственных солнц, комет во славу великих фирм — хозяев страны. Один концерн «Мицубиси» поглощает по ночам на рекламы и световые табло больше электричества, чем город средней величины.
В Синдико — квартале веселящейся молодежи, хотя тут полно людей на возрасте, знающих толк в молодых удовольствиях, где теснятся бесчисленные бары — с музыкой и без музыки, с японской, китайской, корейской и даже русской кухней, с профессиональными певцами и самодеятельностью из числа посетителей, с приторно-ласковыми бар-герлс, в Синдико, где смердящие прогорклым оливковым маслом и соей обжорки не без успеха соперничают с дорогими ресторанами и зазывалы мелких стриптизных заведений стараются перекричать зазывал турецких бань (за распахнутыми дверями мелькают голоногие мойщицы), где подозрительные фотоателье, массажные и педикюрни скрывают свое истинное лицо за безобидными вывесками, — в этом Синдико целые улицы, площади, перекрестки залиты ослепляющим, переливающимся, меркнущим лишь с рассветом и будто звенящим золотом. Откуда звень — не знаю, может быть, то выплески музыки, пения, смеха, голосов… Неповторимое Синдико уверенно плывет на гребне музыкально-световых волн.