Николай Морозов - Повести моей жизни. Том 2
— Зачем у вас револьвер? — воскликнул побледневший на мгновение пограничный комиссар.
— Как зачем? Приходится путешествовать по проселочным дорогам, иногда с большими деньгами в карманах. Мало ли что может случиться!
Я выложил из кармана коробку патронов.
— Целая коробка патронов! — воскликнул вновь Смельский. — Письмоводитель, занесите в протокол!
Мне сейчас же велели снять все платье и белье и, подойдя ко мне со всех сторон с руками, готовыми схватить меня при первом порывистом движении, тщательно обыскали все мои карманы. Затем начали протирать швы моих панталон и пиджака, чтоб увидать, нет ли чего под их подкладкой.
— Ваше благородие! — сказал вдруг один полицейский. — За подкладкой деньги.
Это было для меня совершенно ново. Как могли попасть туда деньги? Я вспомнил, что в одном из карманов пиджака уже давно протерлась дырка. Верно, что-нибудь провалилось в нее! Полицейский тотчас же подтвердил мое предположение. Через дырку в кармане он вытащил корректурный листок «Работника», одним из редакторов которого я состоял в Женеве.
Смельский с жадностью схватил его и, не соблюдая никаких знаков препинания, начал читать вслух содержание.
Я с изумлением раскрыл свои глаза: офицер не умеет плавно читать даже по печатному! Это обстоятельство так меня поразило, что я едва мог следить за содержанием читаемого им. Там не оказалось ничего революционного, а только полемика с буржуазией.
— Так вы говорите, что этот листок вам дал... как его вы назвали? Забыл! — опять, резко повернувшись ко мне, воскликнул он.
— Никто мне его не давал. Я и сам не знаю, как он завалился за подкладку. Очевидно, обрывок одной из книг, которые мне приходилось случайно покупать и читать за границей. Вы сами видите, что это клочок, не имеющий никакого значения. Верно, он там лежал уже несколько месяцев.
— Письмоводитель, занесите в протокол: найден листок противоправительственного содержания!
Он взял протокол, прочел про себя, затем взял перо и, торопливо сунув мне его в руки, возопил громким голосом:
— Скорее! Скорее! Подписывайте протокол! Мне сейчас же надо идти!
Он вырвал из своего кармана часы и взглянул на них.
Эта спешность показалась мне подозрительной. «Верно, что-нибудь подтасовано!» — подумал я и внимательно прочел бумагу, прежде чем подписать, но, к моему удивлению, там ничего не было, кроме того, что мне было уже известно.
«И. Энгель», — писал я не своим почерком.
Смельский, как голодный волк, схватил протокол и впился глазами в мою подпись. Но тотчас лицо его вытянулось прежней неприятной, косой гримасой.
«А! — догадался я. — Так вот в чем дело! Он думал, я глуп или трус и с испугу напишу свою настоящую русскую фамилию! Ну и дурень же он!»
Смельский между тем стал передо мной в величественную позу.
— Вы издеваться надо мной, что ли, вздумали! — с искренним на этот раз бешенством заорал он.
Затем, опомнившись при виде моего спокойного по внешности взгляда прямо ему в лицо, опять начал с пафосом:
— Да знаете ли вы, что за фальшивую подпись на протоколе определяется по суду лишение всех прав состояния и ссылка в Сибирь на поселение?
— А я говорю, — ответил я, — что мне ничего не определяется по суду, потому что подпись моя настоящая!
— Так тогда подпишите и свое звание!
Я прибавил: «германский подданный».
— Ну вот теперь вам уж будет, уж будет поселение в Сибири! Отречение от своего отечества! Измена своему законному государю! — воскликнул он торжествующе. — Вы, может быть, и Энгель по вашей фамилии, да только русский, а не немецкий подданный!
И он театрально посмотрел на меня, как бы говоря: «Вот он теперь в моих руках».
Затем, увидев, что и это меня не приводит к просьбам о прощении, он вновь пробежал несколько раз по комнате, заложив руки за спину, и вновь остановился передо мной совсем с иной, неожиданной для меня физиономией. На его глазах стояли даже слезы жалости, и притом не к кому другому, как ко мне самому!
— Молодой человек! Мне жаль вас! Жаль вас губить! Жаль вашу молодость, вашу неопытность! Жаль вашу мать, которую убьет ваша грустная неосторожность! Убьет ссылка вас в Сибирь с лишением всех, всех прав состояния за неосмотрительное название себя немецким подданным! Я сейчас же разорву этот протокол, и мы напишем новый, только скажите наконец, что вы — русский!
— Как же я могу сказать: русский, когда я немецкий подданный Энгель и больше ничего! — ответил я, улыбаясь невольно его ломаниям и уже войдя в свою роль. — Ну так и гибните же! Гибните! Умываю свои руки! Отираю свои слезы! Вы — не достойны их!
И он действительно отер рукавом глаза.
«Господи, какой глупый комедиант! — подумал я. — Если б он с такими приемами действовал не в сыске, а на комической сцене, какой гомерический хохот возбуждал бы он! Вот оно, наше правительство, вот они, наши начальники, которым отданы в крепостную зависимость русские обыватели!»
— Пойдемте! Пойдемте отсюда! — закричал он вскочившему при этих словах письмоводителю. — Пойдемте к другому! Тот много лучше, много благороднее этого!
И они оба быстро ушли снова к Саблину.
Часа через два или три появился в дверях новый наряд из четырех полицейских. Он сменил прежних и повел меня по грязным полуснежным улицам в местную еврейскую гостиницу, в которой был взят уже для меня отдельный номер во втором этаже. Вся компания поместилась тут же, в одной комнате со мною. Мой кошелек с деньгами остался у Смельского. На мое заявление, что я хочу есть, один из стражи сбегал в его квартиру, куда унесен был также и мой чемодан. Вернувшись, он сказал, что я всегда могу заказывать через свою стражу в гостинице обед, ужин и чай.
Прошло часа четыре или пять. Начинало смеркаться, и Смельский опять с шумом влетел ко мне.
— Молодой человек! — воскликнул он. — Я вам прощаю все, что вы говорили утром, но, как друг, я умоляю вас сказать вашу настоящую фамилию! Подумайте о ваших родных! Есть же у вас кто-нибудь близкий на свете! Подумайте, каково будет их состояние, когда они не получат от вас известий неделю, месяц, даже целый год!
Он вынул носовой платок и отер слезы, вновь показавшиеся на обоих его глазах, так он умилен был своими собственными словами.
Я промолчал. Мне было слишком тяжело думать о своей матери и своих близких и слишком противно было слышать о них от него.