Самуил Киссин - Легкое бремя
Муни.
32. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
22/V <1915>
Вчера я ел за весь день только раз. Сегодня не вставал с постели и не выходил из комнаты. Что это? Каприз? Да. Усталость? Тоже. И еще более желание побыть без этих человеков, благоразумное желание, потому что: что хорошее может выйти из скандала или еще чего-нибудь. Я очень худ сейчас, чувствую, как у меня горят щеки, и как на скулах ничего, кроме кожи, нет. У меня теперь совсем небольшая борода, но она совсем седа с боков, так еще никогда не было. Я лежу, злюсь, курю и даже не знаю, чего мне хочется, но это незнание во всяком случае не от пресыщенности. Тут не до жиру, а быть бы живу. Естественно, поскольку моя жизнь представляет ценность не только для меня, я должен за нее цепляться и ограждать ее от всякой мыслимой опасности, но поскольку она моя г она мне тяжела. Ах, я знаю все эти соображения о том, что бывает хуже, все эти китайские, в цветных горшочках мудрости о зайцах и лягушках, но ведь я и не собираюсь что-нибудь делать. Но ты понимаешь. Ах, может быть, просто человеку, который в несчастье, надо жаловаться, а который раздражен, тому браниться.
А скажи, Владя, тебе приходилось слышать, как перевирают твое имя-отчество, не оттого, что не заучили, не оттого, что не расслышали, а так, по небрежности, по нежеланию находить в памяти нужный ящик? Ну, ежели б тебя Антик[140] назвал Валериан Феликсович или как-нибудь в этом роде? При известного рода самолюбии это не мелочь. А тут сыплется все время всякая гадость. Ну, ты подумай: штабной писарь! Все, что в мирное простое время разумели под этим. Ведь они здесь есть, с гармоникой, с гитарой, со скрипкой в соседней с канцелярией комнате. И все они на благородном положении. Насколько гаже и скучнее они от этого. И кто может вообще выносить гармонику, не вечером у забора, когда она естественна, как шарманка, а днем, в комнате, тягучая, ноющая, эдакий промин писарской души, как проминают ноги, а ты в это время тщишься понять какой-нибудь абсолютно ненужный параграф или отдаешь приказ о прибывших, выбывших, удовлетворенных суточным довольствием и иных. О, гадость. Нет, пожалуйста, не завидуй занимательности моей жизни.
Прощай. Твой Муни.
33. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
23/V<1915>
А зачем едят яичницу ножом, а зачем ножом режут котлеты, а зачем чмокают за едой, а зачем начальник пальцем в зубах ковыряет? А зачем сестры тоже с ножа едят и говорят на «о», а зачем мой сосед по комнате доктор Хильтов утром говорит: «курение табаку вредно», а днем: «я полагаю, что наука не пришла к своим конечным выводам», а весь день уходит на заявления и вопросы такого же сорта: «А что такое вы понимаете под словом “индивидуальность”»? А я ничего не понимаю под этим словом и ни под каким другим, а просто лежу и думаю: о, сволочи!
Если самая прекрасная девушка не может дать больше, чем у нее есть, то зато всякая сволочь дает не меньше, чем у нее есть. Избавьте меня от этой полноты. Будьте моими неоплатными должниками. Вероятно, я несправедлив, но ведь я молчу, как убитый, как человек, которому не только нечего сказать, но у которого вообще нет привычки говорить. Лучше целый месяц читать, чем жить здесь и работать неделю. Пока прощай. Ежели не удастся отсюда хоть на неделю, то, право, не ручаюсь ни за что.
О, вежливость и ум Владимира Михайловича Турбина, о, такт и благожелательство Аркадия Ивановича, о, вежливость и изысканность манер Янтарева! Где вы? О, покойный Тимофеев[141] и великий художник Пуантель[142]! Ах, здесь мне кажется, что даже Садовский кудряв, Гриф юношески худ и Оля Богословская[143] красива и умна. Еще раз прощай. Целую тебя и Нюру и Гарика
Муни.
Сегодня я встал.
34. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
<июнь 1915>
Здесь есть прапорщик Чуев, напечатавший книгу переводов из Верхарна[144]. Чуев не какой-нибудь, не однофамилец, а «брат Чуев», один из тех братьев, которые пол-Москвы кормят сухарями и булками. Он очень высок, брит, длиннолиц, большенос — ты знаешь этот тип, к которому относятся Блок, частью Северянин, частью Чулков — и — очень немного — Уайльд. Все это с примесью збуковских манер[145]: «пищу» вместо «пики» и т. д. К тому же, милое дурачество: молодой человек, слегка миллионер, немножко поэт, чуть-чуть спортсмен. И, Владя, бедный Муни выносит все. Пойми: я человек скорее резкий, скорее неспособный спускать и терплю все, все. Блистательное общество писарей, таковое же (чувствуешь отрыжку канцелярии?) полуэстетствующего купчика, врачей, забывших медицину и помнящих только XVI и XIX книги свода военных постановлений, отделов преимущественно о жалованье, порционах, добавочных и т. д., присяжных читателей Нового Времени, от полурумынских, полуистиннорусских людей и прочая. Господи! Дайте мне, хуже — Бурлюка![146] — и я буду с ним мил, — как Бама[147] — с Львом Толстым. Я буду приветствовать его «звонким юношеским голосом», я что угодно вытворю, лишь бы повидать человека, который говорит о том, в чем хоть немного понимает, для которого, будь он хоть распрофутурист, существуют понятия: искусство, литература, религия, который не употребляет этих слов вместо: ассенизация, унавоживание, испражнение. Потому что когда они говорят о чем-нибудь подобном, то, слушая, мнишь себя сумасшедшим, ослом или марсианином.
Прав Пушкин. Всегда прав Пушкин. Ведь то, что эти почтенные господа понимают под искусством, должно либо их баюкать: вот почему все они любят Тургенева. Он великий диван-самосон русской литературы[148]. Либо их поддразнивать, но, конечно, никто не сознается в склонности к порнографии. Ну, а вообще, ежели по высокому о целях и пользе искусства, то ни дать, ни взять «жрецы метлу у них берут» — прости искажение. Слушай, я Андрея Белого — и именно тогда, когда он нашим с тобой Ставрогиным был — назвал блядью, в кружке, в лицо: тут-то мы и помирились после весьма странной размолвки. (Мне сейчас пришла убийственная мысль: что ежели он полу-Ставрогин, так я одна восьмая Шатова. Только если ты это кому-нибудь скажешь, убью.) Да, так вот, а теперь я молчу, и у меня ужасно глупый вид. Ну, такой глупый, что я даже ни одного из наших знакомых не могу привести как сравнение. А уж мы ли с тобой дураков не знаем, кажется, не только на все буквы алфавита, но на все китайские иероглифы. Ты представь себе дурака, не торжествующего, а убитого (в этом и есть редкость моего типа). Да, нашел — вот этот дурак. Еврейский есть такой анекдот: кто-то в бане крикнул: «Дурак! вон из бани!» Дурак обиделся: «А моя копейка — не копейка?» Вот я-то и есть этот несчастный дурак. Помни, Владя, ведь это только фон, а что на нем бывает подчас! Неописуемо, и в то же время нелюбопытно. Я мог понять всякую глупость, я мог предугадать и точно сказать самое глупое, что можно сказать по любому поводу. Бог, вероятно, наказал меня за это! Но ладно.