Труди Биргер - Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)
Время, проведенное нами вместе в гетто и концлагере, сблизило нас с мамой настолько, насколько вообще могут быть люди близки между собою. Мы понимали друг друга с полуслова. Я могла открыто говорить с нею на любую тему и всегда могла рассчитывать на ее четкий и внятный ответ. Она сохранила ясность ума до самой последней минуты. К несчастью, в последние свои годы мама не могла свободно передвигаться — она сломала шейку бедра и была вынуждена ходить с палочкой; но все эти неудобства и сильную боль переносила с присущим ей мужеством.
Мама вообще никогда не жаловалась, и мы с Зеевом в этом следовали ее примеру, хотя работать приходилось много и тяжело. Для нас самым важным было то, что мы все вместе в нашей новой стране. Во время войны за независимость на нас обрушились новые опасности. Однажды на Нижний город в Хайфе, неподалеку от того места, где мы с Зеевом работали, упала бомба, и был такой грохот, как тогда, когда русские обстреливали Штуттгоф. Мама очень расстроилась, и нам пришлось перейти на другую работу, поближе к дому, где, по мнению мамы, опасность была меньше.
Во время этой войны мы с Зеевом служили в Армии обороны Израиля (ЦАХАЛе). Я работала в полевом госпитале, Зеев был просто солдатом. Днем я чувствовала себя достаточно уверенно, но ночью меня одолевали кошмары. Однажды я проснулась среди ночи, охваченная ужасом: мне приснилось, что я снова в Торуне с распухшей ногой, что капо куда-то тащит меня и бьет. Я кричала по-немецки и звала на помощь, я всех разбудила. Мне понадобилось немало времени, чтобы успокоиться. Им понадобилось немало времени, чтобы заставить меня поверить в то, что я невредима и нахожусь в Израиле.
Пока мы жили в Хайфе, я часто глядела на море и вспоминала о двух наших с мамой путешествиях. Как непохоже между собой оказалось наше плавание по Балтике, когда нас в любую минуту могли бросить в холодные волны, и второе, когда я снова обрела способность смеяться, потому что мы приближались к своей стране.
После войны за независимость самым сильным моим желанием стало рождение детей. Но у меня был туберкулез, и мне сказали, что роды могут оказаться опасными.
— А почему? — спросила я врача. — Кому при этом грозит опасность — мне или ребенку?
Узнав, что мне, а не ребенку, я решила идти на риск, и мой первенец, Дорон (это имя означает «подарок»), родился в 1951 году. Акушер, который принимал Дорона, знал Зеева еще по Дахау; его умение и забота помогли мне избежать кесарева сечения, сделав возможными следующие роды, которые подарили мне двух следующих сыновей, Одеда и Гиля.
Мы с Зеевом не хотели, чтобы на наших детей падала тень Холокоста. Пусть они знают, что мы прошли через концлагеря, но мы никогда не будем рассказывать им страшные подробности. Я хотела, чтобы они восхищались нами, а не жалели за то, что мы оказались жертвами нацистского террора. Я хотела быть просто любящей матерью своим сыновьям. Еще больше я не хотела, чтобы мои мальчики почувствовали, что мне не хватает образования, ведь я не могла учиться во время войны. Я стала много читать и копить знания, чтобы обсуждать с ними школьные задания и помогать им в учебе. Я много лет работала лаборанткой в самых различных медицинских клиниках и за это время окончила множество курсов, получив знания в объеме ученой степени бакалавра микробиологии.
Я так и не вернулась к ортодоксальному иудейству моей юности. Возможно, я потеряла веру, когда мой отец был расстрелян. Как я могла верить в бога, который допустил, чтобы убили доброго, искренне религиозного человека только за то, что он попытался спасти ни в чем не повинных детей? Я часто обращалась к богу, а он меня не слышал, но я чувствовала, что когда-нибудь он услышит мои молитвы, как это и случилось на барже, тонущей посреди Балтийского моря, или когда мама чудесным образом избавилась от дизентерии.
Во время войны я придерживалась принципа, который по-немецки звучал так: «Em Schlag zu meiner Rechten, ein Schlagzu meinen Linken, nur triff mich nicht».[7] Тогда по-другому было нельзя. Такая позиция помогала экономить силы и поддерживать своих ближних. Часто у нас были все основания подумать: «Все. Это конец». Но это не было концом. Шансы выжить были так ничтожно малы, а система уничтожения так убийственно жестока, что спасение каждого узника воспринималось как чудо. Но чудо случалось только с тем, кому удавалось победить отчаяние. Я всегда верила, что уцелею, я не теряла надежды на спасение. Мне только было непонятно, почему весь мир делает вид, что ничего не происходит, в то время как нам причиняют столько страданий? Как могло случиться, что целых пять лет никто не спешил спасать нас?
До сих пор я говорю себе: «Забудь эти пять лет своей жизни. Хватит об этом. Живи тем, что у тебя сейчас есть, живи для будущего». Мне хочется забыть о прошлом навсегда, убежать от него, скрыться. Но я не убегаю. Потому что, во-первых, от прошлого убежать нельзя, а во-вторых, что значит забыть? Кого забыть? Папу, дядю Бенно, маминых родителей и вообще всех, кого замучили и убили? Это означало бы предать их. Вот почему я обязательно встречаюсь с израильскими школьниками в День памяти жертв Холокоста, хотя мне очень трудно и больно рассказывать им о своих страданиях, и весь ужас минувших дней снова наполняет меня. Я чувствую себя обязанной рассказать нашим детям правду о Холокосте, пока еще живы те, кто прошел через ад и остался в живых.
Несколько лет назад в Иерусалиме состоялась встреча переживших Катастрофу. Сначала я решила не принимать в этом участия. Но какая-то сила вдруг подхватила меня и потащила в Иерусалим. Кончилось тем, что я провела на конференции полных три дня и с трудом заставила себя вернуться домой.
Наблюдая за участниками встречи, я обнаружила странную закономерность: приходили нормальные люди, но едва они переступали порог, как тут же преображались. Их походка менялась. Они начинали волочить ноги, хромать, сутулились, опускали головы и прижимали руки к груди. Они становились такими, какими были сорок лет назад.
В зале были выставлены эмблемы различных гетто и концлагерей со списками заключенных. Мы вглядывались в лица живых, мы читали эти списки, стараясь найти знакомые имена. Среди собравшихся я не встретила знакомых ни из Ковенского гетто, ни из концлагеря Штуттгоф, но обнаружила в списках имена нескольких девушек, которые учились вместе со мной в Ковно перед войной. Теперь они жили в Австралии. «Слава Богу, — подумала я. — Слава Богу, они живы». К сожалению, мне не удалось получить их адреса, и я не могу им написать.
Многие из бывших узников заболели шизофренией, а я отделалась «всего лишь» инсомнией — хронической бессонницей. Это не означает, что меня мучили кошмары, я просто не могла уснуть. Днем я чувствую себя замечательно, но ночью, особенно в кризисных ситуациях — а надо сказать, жизнь в Израиле богата такими ситуациями, — мне очень плохо, и я говорю себе: «Все, больше не могу». Во время войны Судного Дня, когда мой муж и сыновья были мобилизованы, я пошла добровольцем в госпиталь, кроме того, навещала семьи раненых и погибших — и все это время чувствовала себя на краю гибели. На грани безумия. Мой сын Одед, который служил в танковых войсках, участвовал в одном из самых кровавых сражений этой войны, я знала о грозящей ему смертельной опасности, и это было для меня совершенно невыносимо. Когда я услышала, что он возвращается невредимым, я почувствовала такую радость, какую можно сравнить лишь с тем чувством, которое мы испытали в момент освобождения от ужаса концлагерей.