Феликс Кандель - Врата исхода нашего (девять страниц истории)
— Я не случайно говорю о ее мужестве. Потому что ей самой очень важно, чтобы видели, что она человек мужественный, что она не баран, которого можно загнать куда угодно и которым можно помыкать…
Она ведет себя очень достойно. Как женщина, мать, еврейка. Она борется за себя, за семью, за детей своих…
— Я помню, например, случай, когда мы собрались на демонстрацию, а Ханну Ароновну задержали под домашним арестом. И тогда она переоделась в другую одежду, вышла, крадучись, в пять часов утра, — караульщики спали у подъезда, — как молоденькая девушка перебежала через двор, и очень потом радовалась, что ей удалось ускользнуть. И сказала, что у нее хватит еще сил ради такой цели — быть здоровой, выдержать, увидеть детей…
«Мы делаем все, чтобы вырваться к вам. И это отнимает не только время, но и все наши мысли, всю нашу энергию. А ведь есть еще другие вокруг нас…»
— Когда случилось у меня несчастье, она на рассвете пошла в ОВИР, заняла там очередь, потому что мне нужно было получить разрешение на захоронение мужа. У меня были визы на руках. При выдаче виз нам с мужем сказали, что мы лишены гражданства, и я боялась, что мне не разрешат его похоронить…
Она пошла в ОВИР на рассвете. Она заняла очередь. Она заслонила дверь. Она встала на пороге и не впускала никого. Никого! Я зашла первой, у меня была беседа в ОВИРе, мне сказали, что я могу похоронить мужа. Там. В России.
После похорон они меня не оставляли ни на минуту. Они были со мной, рядом. Именно те люди, с которыми я и мой муж все последнее время проводили вместе…
Для меня это было очень-очень дорого!
И назавтра, и на послезавтра они у меня были с Саулом Моисеевичем, очень поздно. Февраль, морозный день, снегу по колено, и не так просто из Марьиной Рощи добраться ко мне, в Лужники. Но они приходили… И накануне отъезда, когда мне так требовалось дружеское участие, и в день отъезда. Я видела и слезы в ее глазах, и ликование за меня, и радость, что я увижу ее сыновей…
Это человек большой души. Ее душа открыта для многих. Она мне родной человек…
Что я могу сказать о Сауле Моисеевиче?
То же самое…
— Для меня они очень много сделали. Они провели меня по всем этапам выезда. Они обязательно требовали, чтобы я им звонил по несколько раз на день, отчитывался в своих делах, чтобы я не наделал тех ошибок, которые делали другие. И они так радовались, когда мне что-то удавалось…
Я не знаю других таких людей. Чтобы человек сам просил: ты мне только скажи, чем тебе помочь, я хочу помочь… Вот это вот — «Я хочу тебе помочь» — это как девиз какой-то, смысл их бытия на сегодня. Вот именно: «Я хочу тебе помочь!..»
— Когда уезжали молодые, здоровые люди, полные сил, они всегда участвовали в этом. Ханна Ароновна — эта пожилая женщина — приходила первой, она приносила с собой бутерброды, она сидела целый день и паковала белье, посуду, книги, — это делала Ханна Ароновна, пожилой, больной человек. И сколько я ни говорила, что, может быть, следует ей отдохнуть, может быть, ей надо пойти домой, она улыбалась в ответ: «Может быть…»
Или это ей казалось, что она пакует, наконец, свои вещи?..
— Что для меня совершенно непонятно, это их доброжелательство, их радость, когда они узнают, что кто-то получил разрешение. Это для них праздник, хотя с каждым разрешением им становится все тяжелее, потому что все вожделеннее для них и все недоступнее их собственный выезд…
Буквально на всех проводах я встречала Ханну Ароновну и Саула Моисеевича. Это — радость! Это — подарки! Это — поздравления, пожелания, приветы! Это — праздник на их лицах!.. Как же они сумели сохранить в себе нормальные, человеческие эмоции?!.
— У нас были проводы: тосты, пожелания, много слов хороших. А потом Саул Моисеевич отозвал меня в другую комнату и очень серьезно сказал, и слезы у него на глазах:
— Миша, — он мне сказал, — вот ты приедешь в страну… Но ты учти, Миша… (А за стеной — тосты, тосты!) Ты учти, там будет много тяжелого и, может, плохого… Мища, это наша страна, и если плохо — это наше плохое, это надо постараться изменить, хоть немножечко, чем-то своим, совсем чутошным, чтобы оно стало получше… Ты меня понял, Миша?
И если говорить не кокетничая, не ломаясь, для меня его слова — это очень серьезно…
— Когда я уезжала, она мне сказала: «Не говори детям, что я себя плохо чувствую. Не надо им этого знать. Скажи, что я бодра, здорова, делаю все, что могу, и даже то, чего не могу. И что я добьюсь своего и скоро их увижу».
Я не сказала сыновьям, что она больна. Но я поняла, что они и так это знают…
«Дорогие, любимые! Опять Новый год, и опять мы в разных концах мира…
Ханна, мама Саул, папа.»Кадиш
Не на тебе кончить работу…
Рабби Тарфон (Пиркей Авот, часть 2, мишна 21)1
Улица вздыбилась поперек города горою горбатой.
Улица уткнулась в небо перстом асфальтовым.
Улица явила собой знак неразгаданный, тайну сокрытую, волю непроявленную.
Улица сама предложила выбор…
К синагоге можно спускаться сверху. Нисходя, снисходя, понижаясь до ее уровня. К синагоге можно подниматься снизу. Восходя, возносясь, возвышаясь до ее ступеней.
Улица эта тяжела на подъем.
Улица эта тяжела и на спуск.
Кому что…
Кто как…
«ВСЕМОГУЩИЙ ДА ПОМЯНЕТ ДУШУ МОЕГО ПОЧИВШЕГО РОДИТЕЛЯ, ЗА УПОКОЙ ДУШИ КОТОРОГО Я ОБЕТУЮ НЫНЕ ДАТЬ МИЛОСТЫНЮ…»
Я прихожу к синагоге.
Я надеваю на пороге шапку,
Я опускаю деньги в кружку.
В ее тесную щель…
Милостыня моя, как ты мала!
Как ничтожна ты, моя милостыня!
И сотен не хватит, и тысячами не откупишься, и миллионы теперь не утишат боль нашу и вину…
А душу свою не запихнешь в кружку.
Душу свою не протиснешь в узкую щель.
Обдери бока, раскровянь руки, оборви уши — наше прошлое за такой вот щелью. За такой щелью — наше будущее. И настоящее наше — гигантская, взглядом неохватная щель…
2
«За горами, за долами
Голуби летели,
Голуби летели.
Еще радость не пришла,
Годы улетели.
Еще радость не пришла,
Годы улетели…»
Отцы наши жили в вечном отказе. Жили — не замечали. Жили — отмахивались. Жили — стонали. Жили — не жили…
В отказе от себя, от предков своих, от книг и от песен, от обычаев и обрядов, от Дома постоянного, в котором светло и уютно.