Феликс Кандель - Врата исхода нашего (девять страниц истории)
Он очень хорошо ко мне относился… До этого я был ему безразличен, — все ему безразличны, — но теперь он меня выделял…
В нем было задавлено еврейство, и вот оно, вдруг, прорезалось. Из украинского местечка, говорит на иврите, пишет-читает, кончил когда-то хедер… Потом комсомол, потом ЧОН — печально известные части особого назначения, рабфак, институт, комиссия по чистке — пошло-поехало… Система где-то его придавила в свое время. Система навалилась непомерной глыбой. Всю жизнь скрывал свой иврит, прятал еврейство, до ужаса боялся, что узнают, как его отец каждый день, до самой смерти, ходил в синагогу… Гирш Пинхас-Залман, в обиходе — Георгий Савельевич… И когда он увидел, что накопленное можно на кого-то вылить, и когда я ему показывал словари-календари из Израиля, когда я ему читал письма, он был дико счастлив…
При мне он даже воду не пил. Не притрагивался к графину…
Я ему говорил:
— Георгий Савельевич, — говорил я. — Язык у вас есть, еврейство прорезалось: что бы вам не поехать?
Молчит… Я опять:
— Георгий Савельевич… Вы свое прожили, вы себе нажили — и званья, и должности, а с внуком-то как? Внуку тут жить…
— Эх, — говорит, — если бы я мог рассчитывать на свои силы…
И — бегом к себе в комнату. И — глоток из графина. Будто смыл вовремя неосторожное слово, что торчало уже в горле…
Он очень за меня радовался, мой профессор, но к себе не примерял. Нет, к себе он не примерял… Он был слишком стар. Он уже вышел в тираж, мой профессор.
Такой случай:
Играли мы в шахматы, в перерыв. И был у нас парень, еврей, нервный мальчик. Он проиграл, я его поддразнил…
Как взовьется, как швырнет фигуры!
— Скорей бы ты убирался в свою Жидомордию! Из-за таких, как ты, жизни здесь нет…
Мой профессор вскочил, побурел:
— Вон, мерзавец!
И сразу испугался…
Тот вышел, он побежал следом. Объясниться…
Его называли мудрым.
Так и говорили: «мудрый старик».
Потому что он вечно сидел в президиуме и вечно молчал.
Заведующий отделом в прежние времена, секретарь парткома, директор института, председатель ларткомиссии по чистке в тридцать седьмом году… Подписывал, куда деваться? Не подпишешь — сядешь сам.
Он был большой трус, мой профессор. Трус, каких поискать…
Всю свою жизнь он чего-то боялся и потому, наверно, выжил…
Но на проводы ко мне он пришел.
Он пришел — не побоялся — ко мне на проводы, и это был первый смелый поступок в его жизни!
И у меня на проводах он не пил воду из графина. Он пил водку. Вместе со всеми…
Женщина у синагоги
Я заприметил ее очень давно…
Я заприметил эту старую еврейку с унылым лицом нездорового цвета около московской синагоги на улице Архипова. Каждую субботу она появлялась гам, с трудом преодолевая подъем своими опухшими ногами, переходила от группы к группе, слушала, молчала, шла дальше, а потом, вдруг, хватала кого-нибудь за рукав, — цепко, не вырвешься, — и говорила долго, тихо, однообразно, на одной ноте… и тот, к кому она обращалась, тоскливо переминался с ноги на ногу, поддакивал, слушал невнимательно, потому что он уже знал ее историю. Все около синагоги знали ее историю. Но она все равно рассказывала, по второму и по пятому разу. И если тебе удавалось избежать ее сегодня, она настигала тебя завтра. И если ты врал, что тебе некогда, она не обижалась. И если ты говорил, что знаешь уже эту историю, она все равно рассказывала. Долго, тихо, одно образно. Потом оказалось, что я знаком с ее детьми. С ее сыновьями…
Как-то я узнал случайно, что существует новый метод изучения английского языка. Метод «погружения в язык». И что набирают группу, на частной квартире: двадцать один день, каждый вечер, по четыре часа подряд. Я пошет туда, на эту квартиру, и прошел маленький конкурс, и заплатил большие деньги, и был принят в группу, которая должна была «погружаться» в английский язык.
Когда я пришел на первый урок, я сразу отметил, что в нашей группе чересчур много евреев. Восемь евреев на группу из двенадцати человек. Нам раздали роли, — я, например, был мистер Фокс, крупный бизнесмен, — был еще адвокат, был профессор, была домашняя хозяйка, спортсмен, врач… — короче, мы играли каждый вечер, по четыре часа подряд, и, играя, погружались в язык… Это и был их метод. А еще гасили порой верхний свет, включали тихую музыку, расслаблялись в креслах, и учительница читала шепотом английский текст, а мы дремали, балдели, погружались в язык или в сон…
В промежутках между играми мы пили чай, разговаривали, и где-то через два-три дня я все уже понял: все евреи, что пришли «погружаться» в язык, хотели уехать из России. Вопрос времени… Кстати, многие из них на сегодня уже и уехали. Но тогда мы собирались вместе и откровенно беседовали: как, когда и куда…
И вот в этой группе были два брата. Хорошие ребята. Веселые. Добрые. Компанейские. Они тоже хотели уехать. И для них это было вопросом времени… Старшему надо было уговорить жену. Жене — уговорить своих родителей. Ее родителям — уговорить бабушку с дедушкой. И можно ехать… Младшему надо было написать диссертацию. Напишет — защитится — уедет. Вопрос времени. Полгода — год — от силы, полтора…
И вот мы закончили эти курсы, вынырнули после «погружения», и один из нас почти сразу уехал, и уехал второй-третий, а четвертый попал в отказ, а братья… братья все собирались…
Старший умирал — хотел уехать. Но сроки он перед собой не ставил, конкретно этим не занимался, только продлевал вызов из Израиля да все собирался всерьез поговорить с женой. Чтобы жена потом поговорила с ее родителями. А родители — с бабушкой-дедушкой. Но бабушка с дедушкой дряхлели, да и родителям годы не прибавляли молодости и уверенности, да и он с женой уже привыкли к такому положению: едем — не едем…
Младший тоже хотел уехать. Диссертацию он не написал, а вместо этого решил жениться. Прошел год — и он женился. Потом он ждал ребенка. Прошел еще год — и родился ребенок. С маленьким трудно ехать: надо подождать. Прошло еще два года — ребенок вырос. Вырос ребенок — жена пошла учиться. Жена учится — надо подождать, пока закончит…
И так — год за годом, год за годом.,
И вот я узнал случайно, что старая женщина, что ходит каждую субботу к синагоге, это их мать. И она узнала, что я знаю ее детей. И теперь она уже искала меня в толпе, и находила чаще всего, и рассказывала в который раз свою историю. А я — на правах знакомого — не мог уже отказаться…
— Это было в тридцать шестом… в тридцать шестом… тридцать шестом… — Она говорила, задыхаясь, уставая, сипя натруженными бронхами, старая, больная, телом опавшая, духом раскисшая женщина, и все дергала, дергала, дергала меня за рукав: — Это было в тридцать шестом… тридцать шестом… тридцать шестом… Мы только поженились… Поженились, договорились, условились… Молодые, сильные, переполненные желанием… Мы сразу подали документы. Сразу, да-да, сразу! Тогда еще выпускали… И нам дали полгода на выезд. Мы собирались без спешки, как на долгий праздник. Чего спешить? Без нас не начнется, с нами не кончится. Оставался месяц до отъезда… Да, месяц! Они запретили выезд. Совсем. Почему? Я знаю — почему? Им, наверху, виднее. Они запретили навсегда… В тридцать шестом… тридцать шестом… тридцать шестом… Всю жизнь мы прожили в ощущении этой неудачи. Неудачи? Катастрофы! Когда нам было плохо, мы говорили: там этого могло не быть. Когда нам было хорошо, мы говорили: как бы хорошо это было там! Теперь мы старые развалины, мы на пенсии, у нас дети, внуки… И никто из них не едет! Никто не отвезет родителей в их тридцать шестой год… В тридцать шестой… В тридцать шестой… Вы думаете, они не хотят? Они хотят. Но у них есть еще время. Они думают. Они не торопятся. У них еще впереди много месяцев на сборы… Как у нас в тридцать шестом… в тридцать шестом… в семьдесят шестом…