Евгений Соловьев - Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
Все это как нельзя более справедливо; несомненно, однако, что во время создания “Войны и мира” русские симпатии Толстого были энергичны и почти не допускали сомнений. Его преклонение перед молчаливым героизмом народа заставило его преклониться и перед русским характером… Платон Каратаев обрисован с такой старательностью, такою любовью, как ни одно лицо в романе, и сердце автора несомненно на его стороне.
Что ж особенно нравится Толстому в русском человеке? Прежде всего признание высшего, стоящего вне человеческих условий суда над жизнью; а потом какой-то странный жизнерадостный пессимизм.
Этот высший, стоящий вне человеческих условий суд над жизнью иллюстрируется и рассказом Каратаева о купце, несправедливо сосланном на вечные каторжные работы, и историей Пьера Безухова.
В рассказе Каратаева о купце истина наконец открывается: “списали… послали бумагу, как следовает… Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит… До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награжденья, сколько там присудили; пришла бумага, стали старичка разыскивать… Где такой старичок, безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла… Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж Бог простил – помер… Так-то, соколик! – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой”.
Есть значит высший суд над жизнью?… – Да, есть, – отвечает Пьер Безухов в минуту прозрения, в плену, в грязи, в унижении.
“ – Ха, ха, ха! – смеялся Пьер… И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат… Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.. Ха, ха, ха!.. – смеялся он с выступившими на глаза слезами… Он оглянулся вокруг себя… Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный бивак засыпал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе искрились звезды. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. “И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками…” Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам…”
Вот он, суд земной, “загораживающий досками бессмертную душу человеческую!..”
И рядом с этим какой-то странный “жизнерадостный” пессимизм. Платон Каратаев (которому, кстати заметить, мы придаем не меньшее значение, чем придавал ему Толстой, сделав его руководителем всей обновленной жизни главного героя романа – Безухова) всегда весел, доволен, деятелен, всегда хлопочет, разговаривает, а между тем: “Так-то, друг мой любезный, – говорит он… – Рок головы ищет. А мы все судим: то нехорошо, да то неладно… Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нет”. Припомните и определение русской самоуверенности; изречению Каратаева позавидовал бы сам Будда. Если действительно наше счастье – вода в бредне, то зачем же жить? А Каратаев, хотя и зовет смерть Божьим прощением, думает и о новых портянках и одерживает бородинские победы. Он даже весел, не напускной тщеславной веселостью преступника перед казнью, а весел просто, органически, как хлопотливая ласточка…
В народных типах Толстого неумолкаемо звучит пессимистическая и фаталистическая (“рок головы ищет”) струна. Та же струна слышна на каждой странице “Войны и мира”, несмотря на все патриотическое и поразительное одушевление, с каким написан роман… Откуда это? Цион написал по этому поводу положительно интересное исследование, с выводами которого я сейчас познакомлю читателя… “Отсутствие стойкости, недостаток индивидуальной выдержки – такие черты характера нетрудно обнаружить у большинства русских. Возгораясь непомерным энтузиазмом ко всякому начинанию, русский человек скоро охладевает; встречающиеся трудности, особливо если они непредвиденные и раздражающие, не замедлят охладить его пыл. Вскоре он начинает удивляться, что взялся за дело с такою рьяностью”. Этот недостаток выдержки делает уже человека склонным к пессимизму. “В русском, – продолжает Цион, – слишком значительна доза восточной крови, чтобы не отрешаться от индивидуализма. Но, напротив, тем, что называют табунным началом, он обладает в весьма сильной степени. В положении изолированном русскому не хватает твердости, он отходит в сторону и уступает легко. Но ничто не способно его заставить обратиться вспять, раз он чувствует себя с толпой. На миру и смерть красна”.
Итак, по мнению Циона, становясь на точку зрения своей нации, Толстой совершенно прав, придавая мало значения усилиям индивидуальной воли и, напротив, считая коллективную волю главным двигателем.
Где же источники пессимистической окраски этой системы и этого мировоззрения?… Если физиолог может объяснять источник пессимистического настроения некоторых философов условиями их личной жизни (например, слепота Дюринга, паралич Гартмана и т. д.), то в отношении Толстого сделать это не легко. Ни природа, ни общество не были мачехами великого писателя… Как раз напротив. “Родовитость, значительное состояние, наилучшие связи в свете; любящая и любимая семья, несравненные литературные успехи, небывалая слава, здоровье крепкое и цветущее, обширные познания, приобретенные без больших усилий, – все это дано Толстому, как никому, – а он стыдится своих чудных творений, называет книгопечатание гибельным изобретением. Не странно ли все это?”
Цион разлагает пессимизм графа Толстого на два элемента: племенной и личный. Не раз было замечено, что какая-то печальная нотка преобладает у всех без исключения русских поэтов, романистов, художников, музыкантов. Поэты впадают в элегический тон, романисты становятся реалистами и потому меланхоличными, как сама русская жизнь. Эта грустная нота появлением своим обязана воздействию всей массы многообразных условий русской действительности, начиная от сурового климата, болезненной впечатлительности славянской натуры и кончая апатией, порождаемой органическим убеждением, что всякое доброе начинание должно роковым образом остаться бесплодным. Русский человек как бы подавлен грустными впечатлениями своей среды. Даже у таких юмористов, как Гоголь и Щедрин, постоянно пробивается наружу меланхолическое настроение.
Таков племенной источник пессимизма, который можно назвать подавленностью личности. Личный же элемент заключается, по мнению Циона, в том, что, вступив в свет, Толстой как глубокий и проницательный психолог должен был сделать неутешительные наблюдения над действительностью. Чем ближе знакомился он с каким-нибудь кружком общества, тем неприятнее были его впечатления. Полной гармонии жизни, которой требовала его душа, он не встречал нигде, да ее и нет на свете. Таким образом, Толстой стал жертвою своей несравненной проницательности, своего удивительного дара наблюдения. С юных лет он уже смотрит разочарованным, испытывает отвращение к обществу и жизни. Не питая того благодушного презрения, которое “спасает от меланхолии иных разочарованных людей, он отдается пессимизму”…