Маргерит Юрсенар - Блаженной памяти
Тихий голос старой дамы утомляет Октава — он много раз слышал те же самые рассказы, только с более резкими характеристиками, от своей матери Ирене. «Решится ли Зоэ сама упомянуть Ремо?» — спрашивает он себя. Но нет, как он и ожидал, она от этого воздерживается. Они возвращаются в замок. Теперь тетя Зоэ описывает Полеона, кота, который был у четырех сестер; она растроганно вспоминает, как сестры каждый год разбивали копилку, чтобы с ног до головы одеть маленькую нищенку из Сюарле. У входа в дом Зоэ благодарит племянника — ей было так приятно с ним поговорить. Она предлагает Октаву перекусить, он соглашается. А немного погодя идет попрощаться с дядей.
Но на сей раз Луи Труа уже даже не пытается приподняться с подушек. Он только долго сжимает руку племянника в своей, и Октаву кажется, что это пожатие вобрало в себя все — были произнесены какие-то слова или нет, значения не имеет. И Октав пускается в обратный путь в Акоз.
Дорога та же, по которой он проезжал утром, но холодный ветреный вечер словно бы изменил пейзаж. Деревья, еще недавно такие прекрасные в своем золотом уборе, стали похожи на нищих: северный ветер, ставший теперь порывистым, срывает с них последние лохмотья. Тень облаков легла на потемневшие поля. Ремо снова едет рядом с братом, но теперь это уже не прекрасный надгробный Гермес с улыбкой на бледных устах, каким он был нынешним утром, а окровавленный призрак немецких баллад. Можно подумать, что агония дяди вдруг сразу вернула Октава к той другой агонии, и перед ним вновь возникают последние минуты брата, такие, как ему описывали слуги. Случилось это в Льеже, в доме, расположенном на окраине города, у набережной; с балкона открывался вид на прекрасные волнистые холмы. На столе в гостиной стояла безделушка, привезенная Ремо из Германии, усовершенствованная музыкальная шкатулка, которая очень точно воспроизводила одну из любимых мелодий молодого человека — отрывок из «Тангейзера». В то утро, вернувшись после долгой прогулки, Ремо тщательно завел шкатулку, потом перешел в спальню, находившуюся рядом, оставив открытой дверь, чтобы не пропустить ни одной из череды изысканных нот. А немного погодя все звуки перекрыл страшный грохот взрыва. Прибежавшие слуги увидели окровавленного хозяина: он стоял перед зеркалом и, опираясь на него, наблюдал, как краска сходит с его лица. Пуля попала в сердце: Ремо рухнул прежде, чем умолкли последние ноты мелодии.
Октав видит в Ремо мученика. Какое горе раздавило это молодое существо, наделенное всем, упоенное путешествиями и книгами, достигшее такой степени свободы, какая оказалась недоступной Октаву, эту «лучезарную душу», которую Октав молчаливо сравнивает со своей несколько сумрачной душой? «Горе, которое испытывают все великие души, поранившиеся о грани этого злосчастного мира». Негодование и жалость с ранних лет разрывали душу Ремо. Студент, учившийся в университетах Веймара и Иены, почитатель Фихте и Гегеля, запоем читавший Дарвина, Огюста Конта и Прудона, пылкий подросток, часами рассуждавший с молодым приятелем-врачом об индийских философах и о Сведенборге, увлекался также и Шопенгауэром. «Я превратился просто в живую мысль», — говорил он сам, вспоминая свое короткое прошлое. «Я казался себе путешественником, который взбирается на крутую гору. Оглядываясь, я ей дел безбрежное море слез, пролитых несчастными, которых уже нет на свете». Именно потребность послужить, пока не поздно, тем, кто еще жив, ввергла Ремо в политику. С самого детства он с жаром принял сторону униженных и оскорбленных. Начав путешествовать, он в отличие от многих стремился не к тому, чтобы выжать из увиденного всю возможную красоту, насладиться пейзажами и людьми в ожидании очередного дилижанса или очередной переправы. В Африке улыбчивый Алжир и величественные пирамиды поразили его меньше, чем ужасы рабства. В Акозе его комнату украшали портреты Уилберфорса3 и Линкольна. В Италии, где Октав опьянялся жизнью и, в особенности, мечтами, унижение средиземноморских районов, страх и хитрость, читавшиеся на лицах обитателей этой «Земли, распаханной, как поле», жадная свора нищих, все это загнивание в промежутке между битвами в Аспромонте и в Ментане4, оказались для Ремо важнее того, что вообще было ему так дорого, — важнее поисков мест и пейзажей, описанных Вергилием. «Мне кажется, ты увидел Землю, распаханную, как поле, только под поэтическим углом зрения, — строго выговаривал он своему брату, — и единственным гидом избрал автора «Георгик»5. Тацит послужил бы тебе лучшим проводником». В этом солнечном краю «лучезарно все, кроме человека»
В Греции, куда он отправился, как в Святую землю, Ремо встретил героев Плутарха и участников борьбы за независимость, описанием подвигов которых он когда-то упивался под деревьями Акоза. Однако в лице хозяина баркаса, от которого зависело отправление правосудия, но который сам занимался пиратским промыслом, хотя в свою очередь побаивался бандита в стоящем на отшибе трактире одного из Кикладских островов, Ремо познакомился уже не только с тем, что сохранилось от героев и богов, но и с неистребимым средиземноморским сбродом. Вернувшись в родную страну, он разоблачал эксплуататоров «ада, созданного руками людей», тех, кто использует детский труд, «протестуя против обязательного обучения, но ни словом не осуждая обязательную войну». Потом, но только потом, Октав понял, что «мстительная ненависть», которую Ремо питал отныне к миру, рождалась «из его неуемной жажды справедливости», была «оборотной стороной пламенной любви».
Октав вспоминает дни, когда он с особенной силой почувствовал, как полыхает это темное пламя. Дело было в Париже, где двое братьев встретились вновь. Ремо не очень любил «этот огромный роскошный город», в котором подолгу живал. Ему случалось, однако, с наслаждением погружаться, как в волны, в парижскую круговерть, но вскоре шум и толпа становились для него невыносимы, и только возможность услышать хорошую музыку примиряла его с жизнью в этом городе. К тому времени его уже покорил Вагнер; в ранней юности Ремо входил в маленькую группу тех, кто защищал автора «Тангейзера»: члены «Жокей-клуба» сговорились освистать композитора, запасшись для этой благородной цели серебряными свистками, на которых было вытеснено название ненавистной оперы. «Оркестровые фрагменты навевают скуку, арии выводят из себя». «Быть французом и не смеяться просто невозможно». Меднолобая тупость... В своей квартире на улице Матюрен-Сен-Жак возле галло-римских развалин — Октав охотно поверил, что это развалины дворца Юлиана Отступника — пылкий студент Ремо, испещрял пометками любимые партитуры, прежде чем у него появлялась редкая возможность услышать произведения Маэстро. Мелодия из «Тангейзера» снова, в который раз стучится в мозг Октава. Но Ремо, вспоминает он, вырвал из своего сердца страсть, которую считал «предметом роскоши». «Разве ты не знаешь, — с укоризной говорил он брату, — какую жертву я принес, отвернувшись от поэзии и искусства?.. Иногда я пытаюсь утешиться созерцанием прекрасного, но это созерцание пронизывает меня горькой болью; я ношу ее в себе, пока она не разрешается слезами».