Юрий Оклянский - Оставшиеся в тени
Но и это еще не все. «…Читая и перечитывая «Хождение по мукам», мы не можем не заметить, что и здесь те же впечатления детства являются животворным источником бесконечного количества художественных ассоциаций, образов, деталей, пейзажных картин» (М. Чарный. Путь Алексея Толстого, с. 205).
Высоким достижением Толстого был его «алмазный» народный язык. Ранние письма будущего писателя обнажают самые истоки его привязанности к слову, в частности к народным речениям. Сосновские письма густо насыщены просторечиями и фольклорными выражениями: «Ты, мамуличка, ладь, пожалуйста, свои дела поскорее, а то терпеньюшка нету»; «с французским незнай как и быть»; «у нас все время стоят жары…». Свои кожаные рукавицы Алеша не назовет иначе как «голички». Скучая по матери, он свободно переходит в письме на народное песенное присловье, слегка переиначивая его:
Ох, хо-хо, хохонюшки,
Скучно жить Афонюшке
На родной сторонушке
Без родимой матушки…
(А. Н. Толстой — матери, 29 августа 1896 года. ИМЛИ, инв. № 6315/1).
Кстати, много лет спустя этот стишок, уже совсем по-иному, скорбно зазвучит под пером писателя. Толстой вспомнит его в 1921 году в Париже и первые три его строки (теперь уже в переделке — «на чужой сторонушке») с обозначением: «Народная песня» — поставит эпиграфом к написанному тогда рассказу «Настроения H. Н. Бурова», которым начнет большой цикл своих произведений о белой эмиграции.
Конечно, в детстве Толстой усваивал народный язык безотчетно. В реальном училище он даже стыдился своей «неправильной» речи. Недаром и письма Алексея Толстого с переездом из Сосновки в Самару, а затем в Петербург становятся более гладкими и книжными по языку. А на его ранних произведениях, по собственным словам писателя, сказалось влияние «неточного, приблизительного, неверного» языка декадентской литературы. Пройдет время, прежде чем Толстой от книжной выспренности, характерной для его ранних стилизованных рассказов и символистских стихов сборника «Лирика», вернется — но теперь уже не безотчетно, а как ищущий художник! — к живой стихии народной речи. И «запас» родных с детства слов, ощущений фольклорной образности будет помогать Толстому в труднейшей работе по поискам «алмазного» языка.
Обнаруженные теперь в большом количестве детские и юношеские письма Толстого, прозаические и стихотворные опыты тех лет, какими бы наивными они порой ни были, — самые полные и достоверные свидетельства многих из его тогдашних наблюдений и переживаний, оставивших глубокий след в творчестве писателя. В этом их значение. Но материалы эти не только дополняют представления о творческой истории ряда произведений. Как река с истоков, понятней становятся некоторые черты дарования Алексея Толстого.
Рано развившаяся зоркость глаза и высокая избирательность художнической памяти были сильными сторонами таланта Толстого. Ненасытная «губка» — его память не уставала втягивать в себя многообразие красок, цветов и звуков.
Вот одна деталь, характерная именно для А. Толстого. Известно, какое значение придают многие литераторы записным книжкам. Вести их систематически — это едва ли не первейший из советов, которыми напутствуют молодых авторов с различных «трибун творческого опыта» («Незаписанная мысль — потерянный клад!»). Толстой, в особенности зрелый, скептически относился к записным книжкам. В 1927 году, отвечая на вопросы журнала «30 дней», он заявлял прямо: «О ЗАПИСНОЙ КНИЖКЕ. Вздор. Записывать нужно очень мало». В 1929 году: «Много лет я веду записные книжки, но записываю мало, главным образом — фразы. Раньше записывал пейзажи, случаи, которые наблюдал, и пр., но это мне ни разу не пригодилось: память (подсознательная) хранит все, нужно ее только разбудить» («Как мы пишем»). Несколькими годами позже: «Я пробовал заводить записные книжки и подслушивать фразы. Когда я вклеивал их затем в ткань рассказа, получалось почти то же, как если бы живо писец приклеил к портрету нос, отрезанный у покойника» («О драматургии», 1934).
Конечно, говоря о приемах работы, о психологии творчества, художнику трудно не быть субъективным. И в данном случае Толстой несколько категорично ратовал лишь за то, что больше всего отвечало дарованию такого склада, каким было его собственное.
Литература знает примеры, когда наделенные сильной впечатлительностью и художнической памятью писатели не избегали соблазна «фотографии», с легкостью выплескивая на бумагу скопившиеся наблюдения. Иные из них имели успех, но лишь минутный, «сезонный». Таков предел, которого могут достичь попытки взять темой — только необычностью материала или яркостью подробностей. Среди литераторов его поколения плодовитость, с какой работал А. Толстой, вошла в поговорку. В две недели он мог написать пьесу, в несколько месяцев — роман. Кроме Горького и Маяковского, в советской литературе нет, пожалуй, других примеров столь интенсивной и многожанровой писательской работы. Пятнадцать томов Полного собрания сочинений А. Толстого далеко не объемлют всего написанного им.
Правда, отдаваясь натиску впечатлений, А. Толстой порой спешил, облекал их в покровы невысокой беллетристики, публиковал произведения поверхностные и малопережитые. Но это были все же эпизоды в том огромном труде, которым постоянно был захвачен А. Толстой. Живой, властный мир лучших его книг рожден органичным сочетанием зоркого наблюдателя с художником смелой фантазии. Это единство проще всего прослеживается в тех произведениях (автобиографические, заволжский цикл и др.), где многие герои как будто бы близко списаны А. Толстым с натуры.
Творческий поиск вел А. Толстого к углубленному осмыслению действительности. Заставлял развивать, изощрять художническую фантазию. Это были разные стороны одного и того же процесса: развитие и углубление миропонимания, реалистического анализа и все большая свобода фантазии. Творческий вымысел А. Толстого в период расцвета мастерства преображал жизненный материал еще основательней, его фантазия поднималась от реальных фактов и событий к художественным обобщениям еще стремительней и путями более разнообразными, чем в начале писательской работы, когда такое восхождение нередко бывало «однолинейным»: через осмысление какого-либо главного конкретного прототипа — к художественному образу.
Именно так надо понимать и авторские самопризнания. Отвечая на вопрос, часто ли прототипами действующих лиц являются для него существующие люди, зрелый Толстой с некоторым полемическим преувеличением говорил даже так: «Нет, никогда. Лишь какая-нибудь поразительная черта, лишь особенно яркая фраза, лишь отчетливая реакция на обыкновенные явления. Тогда от этой особенности и яркости (живого человека) начинается выдумка моего действующего лица. Я загораюсь, почувствовав в человеке ТИПИЧНОЕ…» («Как мы пишем», 1929).