Майя Кучерская - Константин Павлович
Однако поход был снова неудачен для русских и союзников, на этот раз пруссаков, которых русские солдаты недолюбливали за немецкую скупость и спесь. В сражении под Гейльсбергом русские потерпели сокрушительное поражение.
Главнокомандующий русской армией Беннигсен отправил Константина Павловича в Тильзит к императору с докладом об истинном и весьма бедственном положении дел. Великий князь настоятельно советовал брату заключить мир, он лично убедился, какие огромные потери терпит русская армия, и притом впустую[24]. Александр колебался. Условия мира не были для России унизительны, однако русский император мыслил себя освободителем Европы от корсиканского самозванца, ему же предлагали вступить с самозванцем в переговоры… Но пришло сообщение о новом поражении русских при Фридланде. Положение сделалось угрожающим, деваться было некуда.
Произошла знаменитая встреча императоров на реке Неман, 27 июня 1807 года был подписан мир. Константин находился в свите Александра, так же, как брат, обнял Наполеона, улыбался ему и не скрывал своего восхищения перед военным гением французского императора. Он обменялся с Наполеоном шпагами, с почтительностью принял ленту Почетного легиона — орден, которым французский император наградил цесаревича и еще нескольких человек из русской свиты.
Александр и Наполеон по очереди обедали друг у друга, ходили под руку. Александру было горько, но он свою горечь умело скрывал. Константин вздыхал с облегчением. Война кончалась, а значит, кончались и неудачи, поражения, гибель сотен и тысяч людей. То самое войско, та самая гвардия, уланы, о которых он пекся денно и нощно, для которых рисовал эскизы формы, кому распределял довольствие, на кого орал в часы учения, кому ссуживал деньги из собственного кармана, кого за провинности отправлял на гауптвахту и от всего сердца прощал, — словом, его любезные дети превращались в пушечное мясо.
Анекдот«Несчастные наши войны с Наполеоном грустно отозвались во всем государстве, живо еще помнившем победы Суворова при Екатерине и при Павле… Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков. “Как же это, — говорит один, — наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем? Ведь это страшный грех!” — “Да как же ты, братец, — отвечает другой, — не разумеешь и не смекаешь дела? Разве ты не знаешь, что они встретились на реке? Наш батюшка именно с тем и велел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уже допустить его пред свои светлые царские очи»[25].
СТРЕЛЬНИНСКИЕ ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЯ
30 августа (11 сентября) 1807 года Константин был назначен генерал-инспектором всей кавалерии. В 1808-м вошел в состав Комитета для образования воинских уставов, который работал вплоть до войны 1812 года и подготовил первую часть Пехотного устава и Устав эскадронного учения[26], составленный непосредственно великим князем.
Похоже, именно в это время в Константине Павловиче совершился перелом — он окончательно разлюбил войну. «Война портит войско!» — теперь это была любимая его поговорка. Отныне он хотел для себя лишь славы блестящего организатора армии, составителя законов и правил, которым армия должна подчиняться, репутации отца солдатов, наконец, — но только не лавров победителя-полководца, отдающих кровью и тлением разлагающихся на поле сражения трупов. Нет, нет и нет. Константин Павлович вернулся в Стрельну и с удовольствием занялся своим любимым военным делом — таким невинным и мирным, пока пушки стреляют вхолостую. Унылые мелочи, коими переполнена жизнь военного администратора, его не тяготили, скучное однообразие парадов только веселило — и сердце, и глаз цесаревича устали от пестроты и тяжести военных впечатлений.
Служилось под его началом по-прежнему трудно. Цесаревич был вспыльчив, непредсказуем, во гневе страшен, несправедлив, окружающих уважал мало. Уважение к человеку — это было из какой-то совсем другой, европейской, просвещенческой, либералами сочиненной оперы; Константин же шагал в ритме русской солдатской песни, знавшей всего два чувства — любовь и страх. Из первой следовала слепая покорность, из второго вытекало нерассуждающее послушание. Офицер есть не что иное, как машина.
Слух«По слухам, великий князь отхлестал, как школьника, молодого прапорщика Перейру, обрусевшего датчанина, который в течение месяца без позволения отсутствовал из своего отряда и уже был разжалован по суду в солдаты. Он помиловал его. В обществе возбуждение вследствие такого проявления суровости, чему дворянство придает особое значение, считая, что не может быть самоличных наказаний»{209}.
Относительно спокойно было лишь самому ближайшему кругу — адъютантам, которые прощали своему начальнику всё, исполняя любые его прихоти, поддерживая самые странные его затеи, ничему не дивясь. Адъютант цесаревича Николай Дмитриевич Олсуфьев{210}, храбрый полковник, преданный подчиненный, умевший гасить гнев Константина незамысловатой шуткой, умерший раньше других, в 1817 году, в чине генерал-майора. Друг сердечный, Федор Петрович Опочинин, в котором Вяземский отмечал «и тонкость, и сметливость, и наблюдательность», а также шутливость и ум «совершенно русской складки и русского содержания»{211}. Константин Павлович, в котором, по выражению Вяземского, тоже била «чисто русская струя», любил Опочинина за живую беседу и рассказы, на которые тот был неистощим. Федор Петрович сделал отличную карьеру, долгие годы являлся членом Государственного совета, дослужился до действительного тайного советника. Наконец, маленький, плотный Дмитрий Дмитриевич Курута, более верный раб, чем друг, умный и хитрый, тот самый вышедший из «греческого проекта» чистокровный грек, до сих пор в конце писем Константину прибавляющий словечко-другое по-гречески, «апо один кардион» — «от всего сердца». Ближайшее окружение кое-как приспособилось к нраву великого князя, но получалось это далеко не у всех, многие службой в Уланском полку, когда-то казавшейся привлекательной и праздничной, тяготились.
Не только в трудном характере Константина Павловича заключалось тут дело. Служить в Стрельне было еще и отменно скучно — в стрельнинской слободе, состоявшей из убогих лачуг, располагался всего один трактир, куда и собирались любители метнуть банк и пропустить чарку-другую. А рядом был Петербург, желанный, но почти недоступный — ездить в столицу позволялось лишь с личного разрешения Константина Павловича, по получении специального билета, подписанного его высочеством. «Это-то обстоятельство и служило всегдашним камнем преткновения для молодых офицеров. Проситься в Петербург можно было только по очереди и то в свободное время и не слишком часто — обстоятельства, которым молодежь подчинялась не без труда, тем более что жажда удовольствий магнитом притягивала к столице: то на русском театре дают озеровско-го “Эдипа в Афинах” — трагедию с хорами, балетами и сражениями, то примадонна Манджолетти поет в итальянской опере, то чудная красавица Данилова танцует в волшебном балете, то маскарад у Фельета или бал в знакомом доме. Все это влекло сердца и мысли к Петербургу; и вот, отслужив день, уланская молодежь на тройках мчалась к вечеру “в город”, часто без спроса. Удалось — превосходно, нет — на гауптвахту!»