Михаил Филин - Ольга Калашникова: «Крепостная любовь» Пушкина
Ещё в 1820 году написал он две маленьких пьесы: «Дориде» и «Дорида». Они недаром носят столь близкие заглавия. Первая из них, состоящая всего из шести стихов, содержит одну основную мысль:
Нет, милая моя не может лицемерить;
Всё непритворно в ней…
Далее — лишь доказательства этой непритворности: желаний томный жар, стыдливость робкая и т. д. Второе стихотворение — «Дорида». И вот здесь, удостоверившись в непритворности Дориды, в самом себе Пушкин констатирует нечто другое: не обман и ложь — но способность в объятиях одной женщины вспоминать другую:
В её объятиях я негу пил душой;
…………………………………
Я таял: но среди неверной темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои шептали.
Не лгал и не притворялся и кавказский пленник, о котором Пушкин писал в следующем году. Но пленник отчётливо высказывает черкешенке то самое, что скрыл Пушкин от Дориды:
Тебе в забвеньи предаюсь
И тайный призрак обнимаю…
Пленник с горечью сознаёт ту любовную раздвоенность, которую он заимствовал у Пушкина:
В объятиях подруги страстной
Как тяжко мыслить о другой!..
Оба эти примера касаются любовей незаживших. Пушкин — к Дориде, его alter ego[282], пленник, — к черкешенке, оба, видимо, переходят непосредственно от тех «других», которые им «видятся» в объятиях Дориды и черкешенки. Но есть и другие примеры, неоспоримо подтверждающие, что и время порой оказывалось бессильно, что даже и не одна, а несколько Любовей, самых подлинных, на протяжении нескольких лет иногда, не могли вытеснить не только воспоминаний о былой любви, но именно даже самой любви.
После Марии Раевской Пушкин пережил ряд любовей. Не говоря уже об увлечениях вроде А. Давыдовой, Керн, С. Ф. Пушкиной, Олениной, Закревской и т. д., достаточно вспомнить, что здесь были и Ризнич, и Воронцова. И вот, после всего этого, через целых восемь лет, пишет он посвящение к «Полтаве», в котором говорит не о воспоминаниях, а о действительной, в данную минуту существующей любви к той же Раевской.
Вот второй пример: октябрь 1830 года. Пушкин, пламенно влюблённый в Гончарову, пишет «Прощание». К кому бы ни было обращено стихотворение, — оно не обращено к невесте. Как бы ни прощался Пушкин с той, к кому эти стихи писаны, как бы ни констатировал он, что она для него могильным сумраком одета, то есть что между ним и ею всё кончено, — есть же здесь и прямое признание, что если житейски всё кончено, то любовно всё, в сущности, продолжается — по крайней мере, с его стороны:
В последний раз твой образ милый
Дерзаю мысленно ласкать,
Будить мечту сердечной силой
И с негой робкой и унылой
Твою любовь воспоминать.
И уж совсем замечательна последняя строфа — в устах жениха Пушкина:
Прими же, дальная подруга,
Прощанье сердца моего,
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга
Перед изгнанием его.
Ведь это логически и синтаксически значит только одно: житейски мы больше не встретимся, я женюсь, это всё равно, как если бы я уходил в изгнание; но обними меня на прощание, ибо моя любовь продолжается.
56.Тайком возвратясь в Мадрид, Дон Гуан вовсе не ищет новых любовниц. Он прежде всего возвращается к прежней Лауре и, явившись к ней, переживает эту любовь так, как если бы ни одна женщина перед тем не вытеснила Лауры из его сердца.
Так обстоит с живой женщиной. Но и вспоминая умершую, Дон Гуан загорается, точно бы она и не умирала. В его словах об умершей Инезе есть неуловимый, но явственно ощутимый привкус чувственности:
В июле… ночью. Странную приятность
Я находил в её печальном взоре
И помертвелых губах…
Произнося это, Дон Гуан испытывает ту же «странную приятность». Мертвенные губы манят его, как и помертвелые. Его любовь не умирает сама и не считается со смертью другого.
Он в этом не одинок; жених Пушкин тою же осенью 1830 года, когда кончал «Каменного гостя», писал (или тоже кончал) «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной…». В обеих пьесах — не только признание в том, что любовь есть, продолжается в данную минуту, — но и призывание мёртвых возлюбленных. В обеих пьесах есть вполне чувственные воспоминания; в «Для берегов…» они окрашены более идиллически, в «Заклинании» возлюбленная вспоминается:
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Перечтите обе пьесы и вы распознаете в них соблазнительное ощущение мёртвой как живой, ощущение горькое и сладострастное. Это — одно из не самых светлых и безобидных пушкинских чувств, но оно подлинно пушкинское, — грозящее гибелью и сулящее «неизъяснимы наслаждения».
Однако «Заклинание» и «Для берегов…» — не первые звенья в цепи стихов, в которых отразились чувственные воспоминания Пушкина об умерших женщинах. Таким первым звеном является набросок «Как счастлив я…». Содержание наброска — воспоминание о русалке и мечта снова изведать «пронзительное» и «прохладное лобзание» её «влажных, синих» и бездыханных уст, услыхать её речь, увидать глаза. Конечно, Пушкин — Протей; конечно, Пушкину дан был его прославленный универсализм, его способность угадывать душу людей самых различных эпох, стран, состояний; но всё же духовные облики пушкинских героев созданы не только «художественным чутьём» да «гениальной интуицией», — а в значительной мере и личным опытом. Едва ли не во всех пушкинских героях заложено многое от самого Пушкина. Так и в данном случае. Устами героя Пушкин здесь говорит о том же, о чём впоследствии в «Заклинании» говорил от своего имени.
Этот мотив чувственного влечения к умершей — не исчез и при вторичной обработке сюжета. Напротив, в «Яныше королевиче» он высказан открыто:
Рано утром, чуть заря зарделась,
Королевич над рекою ходит;
Вдруг из речки, по белые груди,
Поднялась царица водяная
И сказала: «Яныш королевич,
У меня свидания просил ты:
Говори, чего ещё ты хочешь?»
Как увидел он свою Елицу,
Разгорелись снова в нём желанья,
Стал манить её к себе на берег.
«Люба ты моя, млада Елица,
Выдь ко мне на зелёный берег,
Поцелуй меня по прежнему сладко,
По прежнему полюблю тебя крепко»[283].
Однако просьбы королевича остаются тщетны: