Александра Толстая - ДОЧЬ
Больше года тому назад друзья просили меня предоставить им квартиру Толстовского товарищества для совещаний, что я охотно сделала. Я знала, что совещания эти были политического характера, но не знала, что у меня на квартире собиралась головка Тактического центра.
Я не принимала участия в совещаниях. Раза два ставила самовар и поила их чаем. Иногда меня вызывали по телефону, и, когда я входила в комнату, все замолкали. Об этих собраниях я давно забыла, но теперь, узнав, за что арестована, поняла, что мое дело серьезно.
Меня привели в камеру около двух часов ночи. Мучила жажда.
— Товарищ! Дайте воды, пожалуйста, — попросила я надзирателя.
— Не полагается.
Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Камера маленькая, узкая. Я едва успела постелить постель, как электричество погасло.
Когда я была моложе, у меня было счастливое свойство. После несчастий, сильных волнений наступала реакция, и я могла заснуть немедленно, лежа, сидя, а когда была на войне, ухитрялась спать даже верхом на лошади. Накануне я совсем не спала, глаза слипались. Я легла на койку, закрыла глаза, но тотчас же вскочила: в батареях что–то зашуршало. Я замерла. Шорох повторился, зашуршало по стене и мягко шлепнулось на пол, один раз, другой, третий… «Крысы!» Я постучала о край койки. Шум прекратился, но через несколько секунд возобновился, послышался топот. Животные пищали, догоняли друг друга, казалось, вся камера была полна крысами.
«Только бы на койку не влезли», — подумала я и в ту же минуту почувствовала, как крыса карабкается по пледу.
Я в ужасе дернула конец, животное оборвалось и шлепнулось на пол. Я подоткнула плед так, чтобы он не висел, но крысы карабкались по стене, по ножкам табуретки, бегали по подоконнику. Я нащупала табуретку, схватила ее и вне себя от ужаса махала ею в темноте.
— Что за шум, гражданка? В карцер захотели? — крикнул в волчок надзиратель.
— Зажгите огонь, пожалуйста! Камера полна крыс!
— Не полагается! — он захлопнул волчок. Я слышала, как шаги его удалялись по коридору.
Опять на секунду все затихло. Мучительно хотелось спать. Но не успела я сомкнуть глаз, как снова ожила камера. Крысы лезли со всех сторон, не стесняясь моим присутствием, наглея все больше и больше. Они были здесь хозяевами.
В ужасе, не помня себя, я бросилась к двери, сотрясая ее в припадке безумия, и вдруг ясно представила себе, что заперта, заперта одна, в темноте с этими чудовищами. Волосы зашевелились на голове. Я вскочила на койку, встала на колени и стала биться головой об стену.
Удары были бесшумные, глухие. Но в самом движении было что–то успокоительное, и крысы не лезли на койку. И вдруг, может быть потому, что я стояла на коленях, на кровати, как в далеком детстве, помимо воли стали выговариваться знакомые, чудесные слова. «Отче наш», и я стукнулась головой об стену, «иже еси на небесех», опять удар, «да святится…» и когда кончила, начала снова.
Крысы дрались, бесчинствовали, нахальничали… Я не обращала на них внимания: «И остави нам долги наши…» Вероятно, я как–то заснула.
Просыпаясь, я с силой отшвырнула с груди что–то мягкое. Крыса ударилась об пол и побежала. Сквозь решетки матового окна чуть пробивался голубовато–серый свет наступающего утра.
* * *Утром повели в уборную. Только начала мыться — стучат.
— Гражданка! Кончайте! Уступайте место другим!
Делать нечего. У меня был с собой эмалированный тазик. Наполнила его водой и решила окончить умывание в камере.
Полутьма, ни книг, ни бумаги, ни карандаша нет. Отняли. Делать нечего. За стеной скребутся крысы. Днем я их не боюсь, но с ужасом думаю о ночи.
— Собирайте вещи, — и на мой вопросительный взгляд, — переводят в общую.
В одной руке понесла вещи, в другой таз с водой, боясь расплескать.
Надзиратель отпер угловую камеру, в конце коридора. За столом сидела компания женщин. Увидели меня с тазом — и рассмеялись.
— Вы — Толстая? — спросила меня одна из них, постарше, с маленькими острыми глазками и нервным, чуть дергающимся лицом.
— Да.
Странно, почему она знает?
— А мы вот карты делаем из папиросных коробок, — сказала она мне, — вот тут устраивайтесь, — и указала мне пустую койку у дверей.
Комната была длинная и неправильная, суживающаяся в конце. С двух сторон по окну с решетками и матовыми стеклами. Койки стояли почти вплотную по стенам. Слева у окна тяжелый ломберный стол, два стула, вот и все.
— Я доктор медицины, Петровская, — сказала мне пожилая женщина.
— По Петербургскому делу, — сейчас же добавила она, — Юденича ждали…
— Madame parle franqais, n'est ce pas?[48] — обратилась ко мне соседка по койке. И по великолепному произношению, по тонкому гриму на лице и особому шику в одежде, свойственному только парижанкам и не утерянному даже здесь, я сразу определила ее национальность.
— Oh! Mademoiselle la princesse parle aussi,[49]— кивнула она на высокую девушку лет восемнадцати с тонким аристократическим лицом.
— Ее арестовали в связи с делом брата, — кивнула на княжну белокурая красивая женщина лет под тридцать.
— А зачем вам таз с водой? — спросила девица с большими томными глазами. — Очень это смешно!
— Мыться. А крысы у вас есть?
— Есть, но немного.
Мне хотелось спать. И я стала стелить постель. Койка — три сбитые неотесанные доски. Между каждой тесиной три, четыре пальца. Жидко набитый стружками тюфяк провалился в щели и тесины краями врезывались в тело. Я подложила под бок сумочку, под голову пальто, закрылась пледом и заснула, как убитая.
Проснулась я только на следующее утро.
— Будет вам курить, доктор! Всю камеру прокурили, дышать нечем! — ворчала белокурая флегматичная девица, по профессии машинистка, лениво ворочаясь на кровати. — И что вы ходите взад и вперед, как маятник!
— Не сердитесь, голубушка! Сил нет! Места себе не найду!
— Господи! И чего волноваться. Этим не поможешь. Ведь вот не волнуюсь же я.
— Вам–то чего волноваться? Ведь в деле же не участвовали?
Машинистка промолчала.
— Ах, да разве я за себя! У меня сын, дочь, муж! Моя жизнь кончена. Вы представьте себе только, можно ли быть спокойной, когда их всех могут расстрелять из–за меня, всех, всех!
— Да ведь вы говорите, что сына вашего помиловали…
— Боже мой! Да разве можно кому–нибудь верить! Сегодня помиловали, а завтра расстреляют, — и докторша хваталась дрожащими руками за книжечку, отрывала листочек папиросной бумаги, крутила папиросы и снова нервно закуривала.
— Знаете, — вступила француженка, — вы, когда следователь говорит, немножко с ним coqquette, немножко руж, немножко blanc, я смеюсь, он смеюсь…
— А вы смеялись, помните, когда вас ночью с вещами потребовали?