Валерий Золотухин - Таганский дневник. Кн. 2
Базар-вокзал у Жуковой. На мою затею смотрит смеясь, несерьезно. Просит открыть театральную школу, а не пельменную, не понимает…
Тоска от себя, от путаной своей ситуации. Культура неделима. И тот, кто хочет отделить меня или от меня Любимова или Эфроса, поделить на ваших и наших, делает глупость и ошибется, жестоко просчитается.
Крымова о Любимове после моего монолога о неделимости культуры:
— Мне ведь это непонятно. Казалось, что бы сделал другой человек? После двух-трех часов, как прилетел, позвонил мне. Ну мало ли что он там про Ан. Вас. наговорил, написал, но ведь нас долгие годы связывали узы взаимной выручки, взаимного внимания. Он знает, как я к нему относилась, как писала о театре, как меня выгоняли из журнала «Театр». Есть смерть, которая все расставляет и расставит и есть прожитая жизнь. Что его так переменило?
Она ждала звонка от Любимова, который ее обвиняет в смерти А. В., потому что уверен — она средактировала идею прихода Эфроса на Таганку. Это он мне сам сказал, как обычно, проходя верхнее старое фойе… И потом он наверняка опасался со стороны Наташи выпада: а не пошлет ли она его куда подальше или еще чего хуже?! Да мало ли!! Нет, звонить он не думал, вот если бы она захотела, она могла появиться в ВТО, случайная встреча могла кинуть их друг другу в объятия — горе мирит людей. Или плюнула бы в лицо — и тогда это на весь мир и на всю жизнь.
Любимов приезжает с Катей и Петей. Не хочет жить в гостинице, хочет жить в квартире. Вчера об этом Дупак говорил Жуковой.
— Таганка? От Таганки подальше. Таганка — место двусмысленное.
— Что это значит?
Любимов:
— Это место кровавое…
«От Таганки подальше»… Хорошо. А зачем вы туда пошли и Эфроса пригласили, — сразу начинаю защищаться. Нет, все не просто. Сразу поднимаются со дна души вся боль и муть.
Крымова:
— Что это за художник, который панически боится режиссерского столика? Который ни разу за все время не сел за режиссерский столик?
Губенко она не любит. Я начинаю его потихоньку защищать. Он стоит того, за полгода, неправда… Он много раз сидел и сидит за режиссерским столиком. Да, он, кажется, многого не знал про Эфроса, его сбили его «мюраты». Но, кажется, он по-человечески начинает что-то соображать, умнеть. Крымова тут же иронизирует:
— Ну, если Губенко поумнел… ну, если он умнеет…
8 октября 1988Суббота. Борт самолета
Беспокоит левая сторона горла. Мы отправляемся в Грецию через Болгарию.
Демидова:
— На тебя такую бочку Любимову накатили. Катя в тебя молнии метала. Не знаю, удалось ли мне ее в чем-то убедить…
11 октября 1988Вторник
Как хороша была бы заграница, когда б не надо было думать, на что потратить драхмы! И не просто потратить, а с большим толком. Кошмарные заботы. Но об этом я уже писал и в Югославии, и в Париже, и в Варшаве, и в Милане, и в Мадриде. Теперь — Афины. Осознаю ли я то место на глобусе, где нахожусь, откуда пошла, где зародилась вся культура европейская? Эллада…
Мне нравится Николай. Определенно нравится, хотя мы до сих пор, кажется, ощупываем, ревнуя, друг друга. Он легок, весел, умен и в разговоре серьезном, и в трепе за столом. И это поднимает мое настроение, хотя сам я ужасно грустный.
«Театр — история одного поколения» — мысль, принадлежащая Товстоногову и очень верная.
— Валерий, — говорит Николай, — сколько мы еще просуществуем?
— Год!
— Что так мало? Впрочем, надо еще и год прожить…
За «Кузькина» страшно. Страшно, как сложатся наши взаимоотношения с Любимовым. Вести от Демидовой не радуют меня и в душе червя поселяют. Не дай Бог появятся раздражительность и озлобление. Но победим мы это, как и всегда, смирением.
Нет, дорогой мой Коля, он хочет и настаивает, чтобы я играл в «Бесах». Уж кого он мне даст, это неважно, но поработать с ним необходимо душе и телу. Он — учитель, как ни крути-верти. Голос у него был хороший.
Губенко вчера был в посольстве.
— Лишил Ю. П. гражданства наш всеми уважаемый К Черненко. А у Ю. П. сын. Он хочет обеспечить ему безбедное существование. Для того чтобы Ю. П вернулся, ему нужно вернуть гражданство. А вернув себе гражданство и работая в стране, которую он не покидал, сможет ли он получить за свой труд столько, чтобы обеспечить сыну и жене в будущем безбедное существование — вот так теперь стоит вопрос.
Коля не свои же постулаты выкладывает. Безбедное существование сына!
Юрий Петрович меня любит. Я смотрю на фотографии, где он мне показывает, как играть, а я вижу через эту фотографическую эмульсию, что он любит меня. Он взял себе в жены работу. Он жестокий человек, но это его качество проявляется прежде всего в его отношении к себе самому и, уж естественно, оно не может не распространяться на других. Если человек жесток по отношению к собственной жизни и судьбе, как от него ждать снисхождения к другому!!! Он в жутком чемоданном режиме, если он не будет работать, он погибнет от тоски. Да простим ему его поиски и оставленных им близких его и друзей. «А он, мятежный, просит бури…»
А музыка у греков аж прямо душу вынимает, какая-то вся наша, православная, русская. Пение мелодичное, что называется душещипательное, женское, как Россия.
А он ставит «Мастера и Маргариту» в театре у Бергмана. Как, интересно, примет его эта прославленная труппа, капризная и звездная. Она ведь, должно быть, воспитана на других принципах, на других ценностях, в другом психофизическом режиме. Оставляет ли Любимов после себя какие-либо записи, наблюдения, размышления? Как хочется заглянуть в его душу. Но он ее скрывает тщательно, он не забывается в игре и не приоткрывает маску.
— Ты очень грустный, мрачный, угрюмый даже! Что случилось? — Губенко за завтраком.
«Дорогой Юрий Петрович!
Целый день хожу со слезами на глазах, и руки мои дрожат от волнения и счастья! Я счастлив, услышав от Вас, что надо работать и репетировать в „Бесах“. Это значит — подан мне знак, что я не лишен Вашей милости, Вашего расположения ко мне как к профессионалу, принадлежащему Вашей команде. Так было всегда. Лучшее, что я сыграл, сделано с Вами, и я отдаю себе в этом полный и трезвый отчет.
Люди наговорили Вам про меня дурное. Не собираюсь ни оспаривать их, ни оправдываться. Время и история Театра на Таганке рассудит нас. Одно скажу: нельзя, недопустимо, прикрываясь Вашим именем, топтать другого. В этом я стоял и стою до конца, и эти разногласия не между Вами и мной, а между мной и некоторыми из моих коллег.
Их обвинения в моей беспринципности мне смешны. Любимов и Эфрос не те два стула, когда можно сидеть на одном, на другом или между. Это два явления одной культуры, которая, как известно, неделима. И ни Смехову, ни Золотухину, ни генсеку Горбачеву не дано их судить и рассуждать в праздности и озлоблении, кто из них какое место занимает (не по чину, матушка), тем более желать во имя преданности одному физической смерти другому. Да-да, было, не удивляйтесь. Говорю Вам об этом первому. И если я согрешал против Вас словом, то в пылу полемики и раздражения, в силу обстоятельств. Простите меня. Позволю напомнить в связи с этим слова Иисуса, сына Сирахова, ст. 14: „Расспроси друга своего, может быть, не говорил он того, а если сказал, пусть не повторяет того“.