Алла Марченко - Есенин. Путь и беспутье
24 апреля, как мы уже знаем, Есенин из Петрограда не уехал, задержался на целых пять дней, однако к вечеру 1 мая, сократив московское гостевание до минимума (переночевал у отца, отоспался у Анны Романовны), домчал на ямщике до родимых ворот. Есенин не наумяк сообщает Марии Парменовне число предполагаемого появления в Рязани: к 14 мая, то есть на день раньше назначенного в Высочайшем указе срока. У константиновцев в обычае являться на призывной пункт как можно раньше, пока господа начальнички не осовели и не озлились. На свежака и не ушлют далече, и на отсрочки охотней пойдут.
К четырнадцатому мая Есенин в Рязань не попал. Ехать на призыв договаривались все вместе, купно, но рекруты, в том числе и Есенин, так перепились, что неделю в себя приходили. Впрочем, очухавшись, припоздняться не стали. Зато и оставили многих, и кто один сын, и по здоровью. Есенину дали отсрочку до осени. Якобы по зрению. Вообще-то он и в самом деле был слегка близорук, но все-таки не настолько, чтобы признали негодным к армейской службе. По всей вероятности, подсобила тогдашняя его субтильность. На питерских чужих хлебах ратник второго разряда Есенин С. А. сильно отощал, а тут еще и тяжелое отравление «вином», отчего и выглядел недоростком. К тому же у него были слабые легкие. Он часто «простуживался», а любая простуда кончалась затяжным плевритом или бронхитом. Татьяна Федоровна это знала и лечила сына по-деревенски: натирала камфарой и строго-настрого наказывала поверх портянок надевать в сапоги домашние, грубой вязки носки.
Так или иначе, но угроза призыва отдалилась, и на законном основании. Есенин ободрился – одна гора с плеч – и тут же дал телеграмму в Питер Лёне Каннегисеру, с которым неожиданно подружился в Питере. Тому самому безумцу, который через три года, осенью 1918-го, за смертоубийственный выстрел в Урицкого, председателя Петроградской ЧК, будет приговорен большевиками к расстрелу. Дело было таким громким и таким страшным и задевало столь многих (у Каннегисеров до революции был открытый дом, в котором перебывал весь Петербург), что не оставило четких, слишком опасных следов ни в частной переписке, ни в дневниках оставшихся в России современников «забытого героя». Единственное исключение – Анна Ахматова. Но и она упомянула об убийце Чекиста № 2 только после 1956-го, в «Записных книжках», осторожно спрятав крамольное имя под инициалами. Даже Цветаева, хотя ее воспоминания о петербургских вечерах зимы 1916 года написаны в эмиграции, ничего не говорит о том, какую смерть принял сын директора-распорядителя Николаевского судостроительного завода «Нивель», со стапелей которого сошел знаменитый броненосец «Двенадцать апостолов», краса и гордость российского военного флота:
«Сижу на шкуре белого медведя, он стоит.
– А, так вот вы где? – важный пожилой голос. Отец Лёни, известный строитель знаменитого броненосца – высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый – которого про себя зову – лорд».
Сыновей у лорда двое, и оба не в отца, броненосцы их не интересуют. Старший, Сергей, – путешественник и, как и Гумилев, не по казенной, а по собственной надобности. Благо средства позволяют странствовать по экзотическим странам, среди песков и верблюдов. Младший, Леонид, хотя и поступил по настоянию родителей в Политехнический, но каждый экзамен дается ему с величайшим трудом, по складу ума и по интересам он гуманитарий и поэт. Со старшим Марина пытается подружиться, младшего сторонится, как, впрочем, и он ее, якобы предпочитая «простоте и прямоте» лихой москвички «ахматовский», петербургский «излом» (закавыченные слова из очерка Цветаевой): «…Лёня для меня слишком хрупок, нежен… цветок. Старинный томик “Медного всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку – саму как цветок. Что можно сделать такими руками?» Оказалось – многое: за мстящее убийство Моисея Урицкого (Леонид Каннегисер мстил за гибель товарищей-офицеров) большевики ответили массовым (более 500 человек) расстрелом ни в чем не замешанных заложников. Мандельштам, завсегдатай «нездешних вечеров» в Саперном переулке, рвал и метал: кто поставил его (Каннегисера) судьей? Осип Эмильевич был так перепуган, что скитался по южной России несколько лет, постоянно меняя места временного проживания. Вернемся, однако, на Саперный, 10. В отличие от Цветаевой, хрупкость нового друга Есенина не отталкивает, наоборот. Он ведь и сам не столько человек, сколько «цветок неповторимый»: «Я хочу быть отроком светлым Иль цветком с луговой межи…»
Итак, весной 1915 года Есенин уезжал из Петербурга в уверенности, что нашел в северной столице не только деятельных почитателей своего таланта, но и товарища и ровесника, который – со временем, как знать? – станет идеальным другом, заменив отнятого смертью Гришу Панфилова. Рассказывая питерским знакомцам о красотах приокского края, Сергей приглашал в гости многих, особенно настойчиво Володю Чернявского, но Чернявский, по причине безденежья, отправился «на юга», в имение состоятельных родственников. У Каннегисера денежных проблем не было, и в конце мая он появился в Константинове, полностью экипированный для пеших путешествий по рязанским раздольям. После его отъезда – а пробыл Леонид в гостях у Есенина почти две недели – Сергей описал эти дни (в июньском письме к В. С. Чернявскому): «Приезжал ко мне… Каннегисер. Я с ним пешком ходил в Рязань, и в монастыре были, который далеко от Рязани. Ему у нас очень понравилось. Все время ходили по лугам, на буграх костры жгли и тальянку слушали. Девки ему очень по душе. Полюбилось так, что еще хотел приехать. Мне он понравился еще больше, чем в Питере. Стихов я написал много. Принимаюсь за рассказы. 2 уже готовы. Каннегисер говорит, что ему многое открыли во мне. Кажется, понравились больше, чем надо. Стихов ему много не понравилось, но больше восхитило. Он мне объяснял о моем пантеизме и собирался статью писать». (Как видим, в роли критика, строгого, но благожелательного, Леонид как бы повторял Гришу Панфилова.) Есенину, конечно, обидно, что не все написанное за лихорадочный деревенский май восхитило приятеля. Но это была хорошая обида (если воспользоваться оксюмороном из позднейшего стихотворения Есенина: «Только, знаешь, в душе затаю: Не в плохой, а в хорошей обиде…») Вспоминая Есенина и Каннегисера, сидящих «в хорошую мальчишескую обнимку» на модерновой банкетке в огромной зале шикарной квартиры, Цветаева напишет: «Лёня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В… разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись через все и вся…»
Так о чем же неразливные друзья беседовали в течение почти четырнадцати дней, бродя по приокским лугам и холмам? Из процитированного письма явствует, что говорили о пантеизме. А ежели речь зашла о пантеизме, то наверняка возникло и имя Анны Ахматовой. Каннегисер недавно (в пятом номере «Северных записок» за 1914 год) опубликовал рецензию на ее «Четки», в которой отметил, с явным неодобрением, чуждость ее лирики «пантеистическому началу». Вообще-то новый есенинский друг Ахматовой восхищался, но чуждость пантеизму умеряла восторг, рецензия вышла сдержанной. И имя Ахматовой, и проблема Ахматовой не могли не возникнуть в разговорах с Леонидом еще и потому, что Есенин уже видел г-жу Ахматову выступающей на благотворительном вечере в зале Армии и Флота (28 марта 1915 года), и она произвела на него сильное впечатление.