Н. Врангель - Воспоминания. От крепостного права до большевиков
— Да, да. Никого не пускайте, и баста.
Через несколько дней приехал в театр командир гусарского полка и хотел пройти за кулисы; его не пустили; он обиделся и поехал на меня жаловаться князю. Вскоре прикатил обратно с карточкой Щербатова, на которой значилось: «Пропуск за кулисы разрешаю». Я велел его пропустить, но заявил князю, что от заведования отказываюсь.
— Напрасно. У вас все хорошо получается. Я вами очень доволен.
— Но я вами не доволен.
Щербатов засмеялся. Я своего в конце концов добился, и он назначил другого временного директора.
Вскоре князь приказал мне устроить на границе губернии встречу архиепископу, «со всеми царскими почестями», добавил он. Устроить это было довольно трудно, так как православного населения в провинции не было, а предложение полиции — привезти на границу местных поляков и евреев, чтобы они играли роль православных, — вызвало у меня чувство отвращения. Я обратился к местным военным властям, чтобы они разрешили мне пригласить русских солдат, среди них мы разместили русских чиновников, их детей и членов их семей и в конце получили то, что требовалось: празднество вполне удалось.
Проверка сумасшедшего дома
Как-то, получив запрос из канцелярии медицинского управления, князь послал меня инспектировать больницу для душевнобольных. Я не в состоянии забыть эту поездку. До этого я видел только лечебницу «Шарите» в Берлине, что произвело на меня неизгладимое впечатление. Эта лечебница в то время считалась образцом, она была лучшей в Европе. Директор ее, Гризингер, был одним из первых, кто начал лечить душевнобольных не силой, а мягкостью и предоставлением больным по возможности наибольшей свободы. Эта лечебница была организована, если угодно, почти как нормальный дом, чтобы ничто не напоминало больному человеку о тюрьме. Больные были одеты как обычно одеваются люди, и им позволено было делать, что они хотят, словом, их содержали в максимально нормальных условиях. Из-за этого больного часто невозможно было по поведению и выражению лица отличить от здоровых. Несмотря на это, атмосфера в этом месте, где собрано было так много нездорового, была угнетающей и, пробуждая какой-то интуитивный ужас, заставляла думать и чувствовать не по- обычному.
Однажды, когда мы шли с профессором клиники «Шарите» по широкому и хорошо освещенному коридору, на одной стороне которого были расположены и палаты, и общие комнаты для пациентов, мы заговорили о независимости мысли от окружающей среды и о том, насколько среда отражается на мыслях. Гризингер сказал нам:
— Мысль больного человека отражается на его внешности… — но в это время из общей комнаты для больных вышло несколько человек, и Гризингер поспешил к ним, не закончив фразы.
— Господа, — сказал один из аспирантов, — пока профессор беседует со своими пациентами, почему бы нам не попробовать определить их заболевание, согласно их внешности. Я начну… Вот этот вот страдает меланхолией…
Когда Гризингер вернулся, мы попросили его проверить наши наблюдения. Он согласился, но сказал, что хочет закончить свою прерванную мысль.
— Я сказал, что состояние сознания больного человека всегда отражается в его внешности, так? Так вот продолжаю. Такое понимание на самом деле ужасно грубый предрассудок, родившийся из предрассудков здоровых людей. Но теперь скажите мне, к какому заключению вы пришли по поводу этих людей.
Мы сказали.
Гризингер улыбнулся.
— Люди, с которыми я разговаривал, не пациенты этого заведения, это группа довольно известных писателей, которым я показывал лечебницу. Человек, которого вы определили как меланхолика, — автор юмористических произведений Хенреди, но, что еще более странно, эти наблюдательные люди, посмотрев на вас всех, сказали, что вот эти душевнобольные люди выглядят совершенно ужасно, и очень вам всем посочувствовали.
Если образцовая клиника «Шарите», в которой не было ничего пугающего, произвела на меня такое впечатление, можете с легкостью представить себе, что я пережил, отправляясь на инспекцию «желтого дома» в Калите 56*.
Я подъехал к высокому, когда-то охрой окрашенному каменному ящику, окруженному высокой каменной стеной. Долго я стучался у ворот. Из ящика доносился какой-то гул, порой раздирающий душу щемящими воплями. Наконец явился сторож и впустил меня в пустынный унылый двор, мощенный крупным неровным булыжником, совершенно лишенный всякой растительности, и повел к старшему врачу. Как я узнал впоследствии, этот старший врач был и единственным; весь медицинский персонал на 150 больных состоял из одного врача и одного фельдшера. Старший врач был древний старик, который, казалось, вот-вот от ветхости развалится; говорить он, видимо, уже разучился.
— Я имею честь говорить со старшим врачом? — спросил я.
Развалина меня окинула равнодушным взглядом, что-то прошамкала и закрыла глаза.
— Мне губернатор приказал осмотреть больницу.
— Эге, эге, — сказала развалина.
— Я, ваше благородие, сбегаю за фельдшером, — сказал сторож и вышел.
— Вы давно здесь служите? — после тягостного молчания спросил я.
— Тридцать девятый год, ваше благородие, — сказал за моей спиной незаметно вошедший фельдшер. — Здравия желаю, ваше благородие. Они поляки и плохо понимают по-русски, да и на ухо туги.
— А вы русский?
— Так точно. Канцелярию сперва изволите обревизовать?
— Нет, палаты.
— Тогда я велю сперва больных погнать на двор: у нас так переполнено, что и пройти неудобно. Да и не ровен час, — сторожей мало, и народ озлобленный…
— Озлобленный? Почему?
— От худого содержания, ваше благородие…
Послышался топот, словно табун промчался по мерзлой земле. Я невольно вздрогнул.
— Итак, уже погнали, — сказал фельдшер. — Сейчас, как спустятся все, и нам можно будет идти. Не угодно ли пока на них из окна взглянуть. Как на воздух попадут, сейчас присмиреют; уж больно взаперти душно, нечем дышать.
Я через решетку взглянул в окно и замер. Двор был полон однообразно в полосатых нанковых халатах и белых колпаках одетых жалких фигур. Они походили не на больных, а на нелепых кошмарных фантастических кудесников. Одни, опустив руки, стояли, как окаменелые, другие описывали круги, точно лошади в манеже, а третьи, будто гонимые ветром, мчались вперед, круто поворачивали и стремглав летели обратно. Здоровый бородатый мужик, как ребенок, играл камешками.
Один из ужасных дервишей, вероятно заметив меня, подошел к окну, уперся в меня мертвыми глазами и, не меняя выражения лица, мерно, точно заведенный механизм, как маятник, плавно начал качаться слева направо, справа налево.