Вера Аксакова - Дневник. 1855 год
12 сентября, понедельник. Олинька хочет воспользоваться хорошей погодой и переехать заранее в Москву к Занден, покуда мы не сыщем дома. Завтра мы едем.
13 сентября. Мы поехали в Москву, т. е. Олинька, Константин, Любинька и я; приехали благополучно; разумеется, Олинька устала, устроились у Занден. Мы с Любой успели еще сходить ко всенощной в наш приход накануне Воздвиженья, служат очень хорошо и молятся усердно. На другой день, т. е. 14-го, были у обедни и также остались довольны. Потом я ездила с Константином к Погодиным, но его не было в Москве, он поехал проводить Уварову в ее деревню. Сашенька Погодина сказала только, что Михаил Петрович один раз показывал наследнику Москву, очень хвалил наследника: в этот день он обедал вместе с детьми государя. К ним всходил великий князь Константин Николаевич и спросил детей, хорошо ли их кормят? Один отвечал: сегодня-то хорошо, а не всегда так. В другой раз Погодина приглашали, но он отказался, потому что хотел ехать за Уваровой. Накануне Томашевский рассказывал Константину, как сильно перетревожила придворных статья Погодина, которые особенно недовольны его влиянием. Томашевскому рассказывал кто-то из них с неудовольствием, что Погодина очень ласкают, что он был у императрицы Марии Александровны и говорил с ней часа три (это, впрочем, несправедливо) и что поговаривают об том, что Погодина сделают воспитателем.
Вообще Погодина статья произвела большой шум; большею частью все довольны, но знать и придворные перетревожились не на шутку, особенно потому что князь Долгоруков, которому за болезнью Адлерберга должен был Погодин подать свою статью на рассмотрение, не соглашался пропустить ее в том виде, как она была, и просил Погодина изменить некоторые выражения, но Погодин не согласился; одно только изменил, вместо: «Государь, дай нам средства учиться» и т. д. он поставил: «Государь, ты даруешь нам много средств и т. д.». Долгорукий не соглашался, и Погодин не уступал, просил его показать государю. Государь прочел и, видно, со вниманием, потому что поправил даже ошибку Погодина в годах: он упоминает о 1837-м, а это был 1838-й, и подписал можно. Долгорукий вышел с извинением, что он, вероятно, не так понял его слова, что государь одобрил и т. д.
Вести из Крыма самые дурные, а ожидают еще худших, все думают, что Горчаков даст себя отрезать и погубить армии или положить оружие. – Петропавловск точно оставлен, но говорят, что это очень хороший с нашей стороны военный маневр. Англичане бесятся, что проглядели наши корабли. – Враги наши торжествуют; впрочем, довольно странно, что даже во Франции фонды упали, и в народе незаметно особенной радости. Что бы это значило? Испугала ли сама победа над таким сильным противником, или усилившееся могущество одного человека, как Луи Наполеона, или неизбежность продолжения войны, только это подтверждают все журналы, и даже «Монитер» старается объяснить это тем, что первую минуту нельзя было понять огромность победы и следствие ее. И точно, следствия ее неисчислимы и для нас и для них, для нас самые горестные, для них самые выгодные. Подробности этого несчастного дня еще не напечатаны, но напечатан приказ Горчакова по армии, который я не имела духу дочитать с первого раза: так он возмутил мою душу. Очевидно, что Горчаков должен был оправдаться, но его оправдание вдвое более его обвиняет. Ясно видно из его собственных слов, что он не допустил отбить Малахову башню, потому что во всяком случае решился сдать Севастополь, и что теперь у него руки развязаны, что теперь они сразятся в поле; что гораздо более свойственно русской армии, и т. д. и т. д. Немного надобно иметь здравого толку, чтобы понять всю бессмысленность этих слов и тому подобт ных, что в 1812 году была отдана Москва, а теперь и Севастополь отдан, и что, щадя драгоценную кровь, он решился сделать это и т. д. Как будто он ее этим сохранил, что сбросил единственную точку опоры во всем Крыму, как будто он не вдесятеро более и бесполезнее прольет ее теперь, когда они даже не защищены укреплениями. О, бессовестный лгун, кого он думает надуть этим? И разве все равно – <что> Москва, что Севастополь? Москва в середине земли, могли ли там долго оставаться враги; Москва не была укреплена, не была в продолжении целого года защищаема так беспримерно, так геройски; а Севастополь – на краю моря, которым вполне владеют наши враги. – В Севастополе они могут навсегда утвердиться, и мы тогда, конечно, их уже оттуда не выбьем; вместе с Севастополем мы теряем флот и Черное и Азовское моря. В Севастополь стеклись все силы, все средства для обороны в России, все нравственное значение и сила привязывалась к его защите, сколько неимоверных трудов, нечеловеческих подвигов было поднято за его защиту, сколько драгоценной крови пролито, какое право имел он пренебречь всем этим, когда он мог бы его удержать? Везде приступы были блистательно отбиты, но он сам говорит, что решился во всяком случае оставить Севастополь. После этого, разумеется, можно себе вообразить, будет ли человек употреблять все усилия, чтобы удержать, отстоять то, что он решился отдать во всяком случае. Ему, напротив, нужно было уступить Малахову башню для того, чтоб иметь предлог оставить Севастополь, что даже говорят иностранные журналы pour avoir le pretexte d'etre force d'abandonnerla ville. [23] О злодей, нет слов и названия достойного ему… Говорят, не он виноват, а Коцебу: для меня все равно – он не разделен с своим мошенником Коцебу, которого и тут еще имеет дух восхвалять. И мы смотрим на то, как гибнут сотни тысяч людей жертвой таких злодеев, и гибнет вся Россия! Сердце разрывается на части. – И это допустил сам государь! Не могу с этим примириться.
И как он просто лжет в своих донесениях, этот Горчаков! Отдавши Севастополь, он писал, что теряет каждый день по 2500 человек, а тут выходит, что в три или четыре дня последних потерял всего 3000 с чем-то.
Говорят, Горчаков хороший человек, нет, он не хороший человек, потому не отказался давно от начальства; если б он был добросовестный человек, то он не взял бы на себя такой ответственности; особенно он сам писал еще в начале войны, что он всегда несчастен, что все его действия неудачны. О, когда-нибудь тут откроется более намеренного, нежели случайного! Если не он сам, то окружающие его и высшие распорядители…
На другой день Константин пошел вечером узнать в дом Самарина, не там ли его брат. Каково было его удивление, когда он нашел там Юрия Самарина, и каково было его поражение, когда тот сказал ему, что он идет в ополчение. Он не желал, разумеется, но был выбран и не захотел отказаться; меньшого же брата своего, скромного и молодого человека, он не хотел пустить вместо себя, потому что и в Оренбургской, и <в> Самарской губерниях уже получены предварительные бумаги об ополчении и что легко может достаться кому-нибудь из наших, особенно потому что дворян так мало в этих губерниях. Самарин совершенно убит настоящими событиями, ничего, разумеется, доброго не ожидает и говорит, что хотя не желал ополчения, но покоряется ему с мыслью, что будет, по крайней мере, чувствовать на себе также часть тягости общей. Он еще мечтал, что может принести какую-нибудь пользу, что это будет случаем сблизиться с народом, но когда Константин сообщил ему, что пишет Иван, как ратников искажают скоро все офицеры, какое вредное они имеют на них влияние, каковы сами офицеры, как в этой безобразной массе ничего не значит голос одного человека, – Самарин вполне согласился. Много они разговаривали, и неутешительные были их сообщения друг другу. Самарин не ожидает ничего ни от кого. Самарин вскочил с места, когда Константин подтвердил ему слух (которому Самарин не хотел верить), что австрийскому эрцгерцогу дан полк! Приехал в Москву князь Васильчиков, который говорит, что бомбардирование было невыносимо, что у Горчакова бывают прекрасные мысли, но что его сбивает Коцебу, который и вор, и трус. (Видимо, что Васильчиков старается защитить Горчакова, но не все ли равно, или даже для всех нас не хуже ли, что Горчаков благонамеренностью своею прикрывает мошенника.) Курское ополчение сражалось отчаянно топорами и из двух дружин много выбыло народу. Самарина брат ранен навылет в обе ноги; это счастливо, а брату Лидии Воейковой (молодой человек, 18 лет) должны были отнять ногу. Ужасно, ужасно!