Коллектив авторов - Любовные письма великих людей. Соотечественники
И мне стало ясно, что не могу я писать и не могу учить. Я тебе не могу передать во всей силе того отвращения, которое получил я к своим писаниям и к своей прежде законченной доктрине. Я только почувствовал, что ничего я не знаю и что недостает у меня бессовестности с этаким-то багажом писать мои очерки, фельетоны, повести…
Что мне делать с собой? Что? Вот этот один неотвязный вопрос мучает меня. Куда я гожусь – испорченный, изломанный этой всей жизнью своей, в течение которой я только и делал, что был самодоволен и воображал, что я делаю дело. И где это «дело»?
Вот в этих мыслях вся моя жизнь в Хилкове проходит. Наружно – я смеюсь, говорю о самых обыденных вещах, езжу с Матв. Ник. в поле, но когда расходимся спать часов с 9, с 10, – тут ложатся рано, – я остаюсь один в своей комнате и не сплю, а хожу, хожу без устали или читаю до глубокой полночи, с каждой страницей убеждаясь в своем бессилии, в своей узкости. Мучительно это! Когда приезжали из Сколкова, я оживал: ждал от тебя письма, но письма не было, и снова я погружался в эти думы свои. Я подводил итог тому, что я сделал, и в итоге получался ноль… Я сознавал там где-то, в глубине души, что силы есть у меня, но я не знал, как вызвать их наружу, эти силы, куда их направить. И с отчаянием чувствовал, что ничего я этого не знаю… Но я не мог сказать себе: живи, пока годишься, и смерти жди… Потому не мог сказать, что жажда жизни-то ни разу не утихала во мне, и всем существом своим я ощущал эту жажду, эту потребность жить… Наконец, в который-то раз были из Сколкова и не привезли от тебя писем. Я точно от сна очнулся. Я счел дни и увидал, что письмо должно было быть, что я тебя просил написать поскорей, поскорей… И беспокойство, загоравшееся во мне, на время отогнало мои мысли: я решил дать тебе телеграмму и кстати уж съездить самому в Самару, ехать туда нужно через Сколково. В Сколкове мне Сумкина передала твое письмо от 14, оно где-то завалялось на почте и получено только 21. Я из него увидал, что ты сердишься на меня. Или, лучше сказать, что я тебя огорчил, и тогда же я решил собраться с мыслями и написать тебе все подробно. И как тебе сказать – я сознавал, что я виноват пред тобою, но не мог, физически не мог этим мучиться, потому что та полоса душевного отчаяния забирала меня всего без остатка, и воображение мое не отзывалось ни на что с такою яркостью, как отзывалось оно, рисуя мне мою немощь, бессмысленность моего существования, мою глупую и заносчивую самонадеянность…
Но чувствую, что нужно еще бросить свет на эту психологическую, что ли, возню. Представь ты себе, что ты вечно жила в долине и думала, что весь мир такой же, какой и в долине этой, и вдруг взошла на гору и увидала, что горизонт стелется без конца, и что за горою иной мир, и что все представления твои фальшивы. Ты еще не знаешь подробностей этого нового мира, но ты видишь, что он не такой, каким ты его воображала. А как к нему подойти, к новому-то миру? И ты этого не знаешь.
Учиться, читать, думать много нужно, и прежде всего сбросить с себя это свое величие – умственное свое величие – это свое мнение, что вот де эта правда в кармане у меня. Нужно искать ее. И нужно прежде всего не отрываться от жизни, не смотреть на нее с высоты доктрины готовой, а войти в нее. Вот с этой точки и противен мне теперь Петербург, все эти публицисты, критики, писатели. Нужно войти в жизнь. Но как?
И я теперь знаю, как. Брошу писать, сброшу эту мишурную мантию учителя и уйду в деревню, займусь тихим, не звонким, маленьким и серым делом, буду читать, буду вникать в действительность… Всю громаду моего незнания сознаю, всю огромность моих претензий понимаю теперь, и больно мне, больно…
У меня так и сидит теперь в голове скромный хуторок, да тишина, да природа вокруг – правдивая и безобманная, да любимая, хорошая, дорогая женка… Я писательство не бросаю, но примусь за него лишь тогда, когда смогу сказать что-нибудь важное и значительное. Если теперь напишу что-либо – напишу для денег, напишу с сознанием, что делаю гадость, напишу для того, чтобы съездить зимой в Петербург и затем уехать с тобой куда-нибудь дальше, дальше… Я бьюсь точно в тенетах, которые не видны мне, но присутствие которых я чувствую, куда ни направится мысль, – всюду ведь туман и гнет. Ах, если бы закрыть глаза да открыть их и ощутить себя где-нибудь в тиши, вдвинутым в эту жизнь, которая теперь проходит перед тобой каким-то загадочным калейдоскопом… но до этой тишины, – и душевной и физической, – сколько возни и тревог!
А.П. Чехов
(1860–1904)
Душа моя, ангел, голубчик, умоляю тебя, верь, что я тебя люблю, глубоко люблю…
Почти всю взрослую жизнь литератор Антон Павлович Чехов был практикующим врачом. «Медицина – моя законная жена, а литература – любовница», – говорил он.
Ольга Леонардовна Книппер – первая из всех актрис, сумевшая так четко и ярко передать образ чеховских женщин. Обладая своей неповторимой индивидуальностью и особой, аристократичной манерой исполнения, Книппер-Чехова играла ведущие роли во всех основных пьесах Чехова: «Чайка» (1898, Аркадина), «Дядя Ваня» (1899, Елена Андреевна), «Три сестры» (1901, Маша), «Иванов» (1901, Сарра), лирико-комедийный образ Раневской в пьесе «Вишневый сад» (1901). Первые свидания Ольги Леонардовны с Чеховым проходили на репетициях спектаклей. Ольга Леонардовна вспоминала: «…с той встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни». С лета 1899 г. между ними началась переписка, продолжавшаяся с перерывами до весны 1904 г. Известно о 443 письмах от Чехова к Книппер и более 400 писем от Книппер к Чехову. Переписка отражает последние годы жизни писателя. 25 мая 1901 г. Антон Павлович и Ольга Леонардовна обвенчались. Брак продолжался до смерти Чехова 2 июля 1904 г.
А. П. Чехов – О. Л. Книппер
(Ялта, 27 сентября 1900 года)
Милюся моя Оля, славная моя актрисочка, почему этот тон, это жалобное, кисленькое настроение? Разве в самом деле я так уж виноват? Ну, прости, моя милая, хорошая, не сердись, я не так виноват, как подсказывает тебе твоя мнительность. До сих пор я не собрался в Москву, потому что был нездоров, других причин не было, уверяю тебя, милая, честным словом. Честное слово! Не веришь?
До 10 октября я пробуду еще в Ялте, буду работать, потом уеду в Москву[34] или, смотря по здравию, за границу. Во всяком случае буду писать тебе.
Ни от брата Ивана, ни от сестры Маши нет писем. Очевидно, сердятся, а за что – неизвестно. Вчера был у Средина, застал у него много гостей, все каких-то неизвестных. Дочка его похварывает хлорозом, но в гимназию ходит. Сам он хворает ревматизмом.