Владимир Катаев - Чехов плюс…
Пришедший успех на какое-то время принес писателю материальный достаток. Эртель арендует по соседству со своим хутором небольшое имение и следующие шесть лет живет там с женой и детьми, выезжает на лечение в Крым, совершает несколько поездок в Европу. Но деятельная натура не позволяет ему замыкаться на личном существовании. На свои деньги он строит большую школу для 120 крестьянских детей. Во время голода 1891–1892 годов он, как и Л.Толстой, Короленко, Чехов, активно помогает голодающим, вкладывая прежде всего собственные средства.
Диалог с Тургеневым продолжался, а литературная деятельность Эртеля шла к непредвиденному концу. Следующая большая повесть «Карьера Струкова» (1895–1896) оказалась последним завершенным его произведением.
Последняя повесть Эртеля пронизана скорбью, он вернулся к тональности, близкой к отчаянию,– к тональности «Записок степняка». Все действие повести «Карьера Струкова» размещается между двумя сценами на речных пароходах. Вначале – плывя по Темзе, главный герой Алексей Струков, «русский дворянин с университетским дипломом, но еще без определенных занятий», и его невеста Наташа мечтают, вернувшись из Европы домой, работать в деревне, чтобы «гоголевская и щедринская Россия сделалась анахронизмом», – но достичь этого не через революцию, а «постепенным развитием сознания, законности, довольства, бескровными жертвами, культурными силами, осуществлением скромных задач».[201] Задачи скромные, но славные – и… до настоящего времени, увы, не достигнутые. В конце повести, полтора десятилетия спустя, уже на волжском пароходе, выслушав от жены безжалостные, но справедливые упреки за «годы постылого прозябания, нытья, компромиссов», Струков приходит к выводу, что для него «все кончено», и бросается в Волгу.
Какого рода жизненную неудачу потерпел герой? Это помогают понять два имени, два авторитета, которые витают над страницами повести – как они витали над российской жизнью в описываемый период, – Карла Маркса и Тургенева.
В начале повести сказано, что Струков – марксист, он хочет, следуя модной теории Маркса, написать работу о «зависимости политических идей в Англии от колебания земельной ренты». Неудачу его работы в России можно объяснить тем, что ему «не удается перекинуть мостик от Маркса к русской деревенской действительности». Если в повести о Струкове говорят, что он «ничего не понимает в России», то современные литературоведы твердят, что Эртель ничего не понял в Марксе и «обнаружил недостаточное знание и понимание предмета своего изображения».[202] Но нет ничего ошибочнее такого подхода к Эртелю.
Дело не в конкретной природе теории, которой, во вкусе своего времени, вдохновляется его герой. По Эртелю, любая теория, сталкиваясь с русской, особенно деревенской, жизнью, гибнет, глохнет, извращается, не может быть осуществлена. «Русская жизнь, как она есть, раскрывалась перед ним совсем в ином порядке, нежели прежде, в Лондоне, сквозь призму книг, теорий. <…> Чем он пристальнее всматривался теперь в эту жизнь, – в камере, в Межуеве, в уезде, во всей России, – тем страшнее ему становилось… Он начинал прозревать».[203] Это так знакомые по Лескову, потом по Чехову отчаяние и безнадежность.
Вот герой встречается с деревенскими мальчиками. Ночное, луг, костер, бесхитростные рассказы. Струков воспринимает поначалу эту встречу «сквозь призму книг» – все как у Тургенева… Но послушав, о чем разговаривают крестьянские дети в конце века, он говорит своему спутнику:
– Помните, доктор, «Бежин луг»? Только там не было таких интересных, но в сущности ужасных разговоров.
– Чем ужасных?
– О розгах, о своеобразной политической экономии, о краже как о нормальном явлении. И все это из уст детей. Потом, согласитесь, страшно слышать, что почти все сифилитики.
– Такова жизнь. <…>
– Но что же станется с Россиею?
– Сопьется, я думаю.[204]
Лирика Тургенева, идола литературной молодости Эртеля, плохо вяжется с суровой реальностью, как она виделась писателю на рубеже веков. На такой грустной ноте, собственно, и закончилось литературное творчество Эртеля.
Итак, в «Карьере Струкова» предмет полемики не учение Маркса о земельной ренте и не «Бежин луг» Тургенева, а русский человек, смотрящий на жизнь «сквозь призму книг, теорий», оттого-то «Русь поглотила его в свои загадочные недра».
Надо обязательно учитывать, что Эртель по отношению к Тургеневу – писатель совсем иного, противоположного ему типа писательского менталитета. Если Тургенев, хотя и знавший «трансцендентальные пустоты»[205], – все-таки писатель онтологического, основного для русской литературы типа, вместе с другими великими современниками вырабатывавший и создававший определенные общие идеи, то Эртель – художник гносеологических подходов, переосмысления этих великих общих идей прошлого, проверки их прочности, истинности, приложимости к реальной действительности. К такому типу принадлежал еще Чехов – с его недоверием к «идеям», не выдерживающим проверку жизнью, свободой от подчинения «партиям», холодной трезвостью в отношении увлечений русской интеллигенции.
У Чехова с Эртелем, при всем несходстве в их судьбах, были точки схождения – и биографические (воронежские корни у обоих), и творческие.[206] «Ты стал как-то странно близок моей душе, еще больше с тех пор, как я не отрываясь прочитал твои семь томиков…», – писал Эртель Чехову (цит. по: П 6, 631). Конечно, след, оставленный каждым в русской литературе, слишком различен. И дело не только в размерах созданного ими.
Духовной родиной, эстетическим эталоном для каждого из них стало творчество Тургенева и Толстого. Оба они прошли тургеневскую и толстовскую школы прозы, прошли через несколько разновидностей отношения к наследию великих предшественников. Пребывание под мощным обаянием – сопротивление в попытках найти свой путь – переход от подражания к полемике. Но Эртель в конечном счете остался в пределах ориентиров, заданных двумя учителями и предшественниками, он не мог обойтись без все новых обращений к их жанрам, типам представления героев, способам повествования. Собственную авторитетную художественную систему довелось создать лишь Чехову.
Степь, воспетая Чеховым, лежит южнее той, певцом которой стал Эртель, но дело не в одних географических различиях.
Очевидно, что замысел продолжения «Степи», которым Чехов делился в письме к Григоровичу (П 2, 190), предполагал знакомый по прошлой литературе ход: проследить этапы взросления и вхождения в жизнь русского юноши. Этот чеховский замысел типологически близок к тому, что руководило Эртелем при прослеживании судьбы героя его книги Николая Рахманного. Чехов, однако, не написал свой Bildungsroman, как вообще отказался от работы в жанре романа. Казалось бы – удавшееся одному писателю подчеркивает неудачу в осуществлении замысла другого. Но гений Чехова подсказал ему свой, неведомый до него путь.