Владимир Катаев - Чехов плюс…
Первые большие свои произведения Эртель писал, как позднее заметил Л. Толстой, «рабски подражая Тургеневу, все-таки очень хорошо. Потом явилась самостоятельная манера».[185] То, что Эртель говорит о Батурине, рассказчике и центральном персонаже «Записок Степняка», он мог бы сказать о себе: Батурин «любил деревню и до конца дней своих бредил степью».[186] Степные пейзажи (эртелевскими описаниями природы восхищались Чехов и Короленко), колоритные характеры и типы степняков, неподдельный народный язык диалогов – то, что и сейчас привлекает в цикле рассказов и очерков Эртеля.
Конечно, в «Записки степняка» немало пришло от Тургенева, кумира литературной юности Эртеля. Тургеневские «Записки охотника» служили первым и главным образцом, как тип произведения, заданный мастером своему последователю, как тип художественного построения. И следующее произведение Эртеля, повесть «Волхонская барышня», хотя и писалось по самому свежему, личному любовному опыту, своим построением и сюжетной коллизией восходит к известной тургеневской схеме. Перед русской девушкой – круг возможных претендентов на ее сердце (народник, марксист, эстет-аристократ и образованный купец), и выбор, который сделает героиня, должен знаменовать выбор Россией своего пути. Как известно, после тургеневских романов русская молодежь долгое время училась и стремилась жить и любить «по Тургеневу».
Но и в этих первых шагах Эртеля можно видеть не просто копирование и подражание. Уже в «Записках степняка» было немало самобытного. Чего стоит сцена из первого очерка цикла, «Мое знакомство с Батуриным», – сцена «тургеневского» любовного объяснения в июльскую ночь, перебиваемого разговором двух мужиков-конокрадов! Так смонтировать эти два параллельных диалога – трепетно-романтический и цинично-деловой – это чисто эртелевский прием, эртелевская ирония подлинной грубой жизни над книжными, пусть и прекрасными схемами. Ирония, конечно, не по отношению к Тургеневу, а, скорее, автоирония.
Годы с 1882 по 1885 Эртель характеризует скупо: «ломка семейных отношений, терзался, терзал других, изнывал во всяких личных вопросах».[187] В Петербург он вернулся уже литератором с именем – и тут его подстерегал новый неожиданный поворот событий: арест, допросы, Петропавловская крепость. Его адрес (библиотека) был среди бумаг, найденных полицией при разгроме тайной типографии. Среди революционеров – террористов и пропагандистов – у Эртеля было немало знакомых. Отдавая должное достойным и самоотверженным характерам, он видел в их движении много «наивного и мальчишеского», идущего от незнания «подлинной деревенской жизни». Непричастность Эртеля к какой-либо организации в конце концов выяснилась, но месяцы предварительного заключения принесли обострение легочного процесса и еще один удар – смерть от скарлатины семилетней дочери. Больше ничто не связывало его с прежней семьей: с зимы 1885 года его женой стала Маруся Огаркова. Вместе с ней они отправились в Тверь, где в административной ссылке Эртель пробыл до февраля 1888 года.
Эти годы не прошли даром для дальнейшего духовного роста человека и писателя. Он вступает в переписку с Львом Толстым, знакомится с тверскими толстовцами Павлом Бакуниным (братом знаменитого анархиста), Николаем Ге (сыном известного художника). Учение Толстого находит отклик в Эртеле, побуждает к новым «размышлениям о жизни», вызывает «подъем чувства любви к людям». Для толстовского издательства «Посредник» он пишет повесть «Жадный мужик». Но о подчинении Эртеля толстовству, как до этого народничеству, говорить не приходится.
К этому времени сложилась оригинальная система взглядов писателя. Полнее всего она отражена в его полемической переписке с правоверными толстовцами, особенно с Владимиром Чертковым. В письмах Эртеля, изданных после его смерти и составивших интереснейший том, можно найти суждения «о многом несостоятельном и произвольном у Л. Н. Толстого».[188] Считая, что у Толстого «до чрезвычайности много того, что очень нужно народу», ибо «содержание передовой мужицкой мысли по преимуществу религиозное»[189], Эртель отказывался от толстовского похода против науки, культуры, прогресса. Проповедь аскетизма также была ему чужда, наталкивалась в нем на нежелание умерщвлять в себе ни одну из дарованных человеку способностей, отказаться от радостей жизни и благ современной цивилизации.
Такую же духовную независимость Эртель окончательно осознал и по отношению к народничеству. «Долг народу»? «Обязанности интеллигенции»? «Неизбежная расплата»? Эти краеугольные положения народнической доктрины кажутся ему метафизикой, нимало не убедительной. «Как доктрина, как партия, как учение – «народничество» решительно не выдерживает критики, но в смысле настроения оно и хорошая и влиятельная сила».[190] Михаил Гершензон, анализируя впоследствии мировоззрение Эртеля, отметит как главные его признаки внутреннюю свободу, «неподчиненность сознания какой бы то ни было предвзятой схеме: не впрягаться ни в какие сектантские оглобли».[191]
Поднявшись на эту духовную высоту, обретя внутреннюю свободу, Эртель приступил к созданию главного своего детища – романа «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги». Писать его он уехал на родной хутор на степной речке Грязнуше.
Что значила эта обстановка для его творчества, он писал еще раньше: «Есть в версте от нашего хутора Курган. Я люблю его. Лучшие из писаний моих выполнены там, и лучшие часы моей жизни проведены там же, с него далеко видно. Необъятная даль привольно разбегается во все стороны. Синеют кусты, темнеет лес, пестреют поселки, и бесконечно убегают поля… И когда я лежу на Кургане, грудь моя расширяется, и кажется мне, что инстинкты орла умещаются в ней. Сердце сладостно ноет, мысли как птицы реют… И хорошо и больно».[192]
В замысел Эртеля входило написать именно роман, и непременно политический, «о судьбах нашей интеллигенции».[193] Но живительный ли воздух родной степи, сознание ли созревшего мастера, что «в художественном таланте нужно, чтобы струны-то, струны-то дрожали на весь мир, и пусть их музыка волнует не один народ, не одного разночинца, или буржуа, или дворянина, а всякого человека в истинном значении этого великого слова»[194], привели к тому, что итогом стал не роман, в узкожанровом смысле, а книга. Книга о жизни, о степи, о времени. Это сразу почувствовал такой внимательный читатель, как Лев Толстой. Прочитав в «Русской мысли» первые главы – экспозицию, описание петербургского дома Гардениных и их степного имения, Толстой записал в дневнике: «Читал Эртеля. Очень недурно. Но старо и ненужно». Но уже через месяц: «Читал роман Эртеля, очень хорошо… Лег поздно, зачитался «Гардениными». Прекрасно, широко, верно, благородно».[195]