Алла Марченко - Лермонтов
Равнение на Байрона, уравнение с Байроном в случае с Лермонтовым шло на ином уровне, на уровне проверки поэтических возможностей и невозможностей русской просодии.
От тех самых первых (осень – зима 1829–1830 г.) – прямо по Байрону – английских штудий в учебных тетрадях Лермонтова сохранился прозаический перевод байроновской «Тьмы». Текст этот точнее, чем переводы поэтические, дает представление о том, что Лермонтов называл заимствованием и что на самом деле было попыткой освободить русский поэтический язык от узаконенных традицией стеснений. Неординарность, я бы даже сказала, дерзость лермонтовского подхода станет особенно наглядной, если сравнить сделанный им перевод с переводом той же «Тьмы», выполненным таким безукоризненным стилистом, как И.С.Тургенев.
Тургенев:
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались – и застыли.
Лермонтов: «Блестящее солнце потухло, и звезды блуждали по беспредельному пространству, без пути, без лучей: и оледенелая земля плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе. Утро пришло и ушло – и опять пришло и не принесло дня; люди забыли о своих страстях в страхе и отчаянье: и все сердца охладели в одной молитве о свете».
Казалось бы, и Тургенев, и Лермонтов почтительно следуют за оригиналом, разночтения касаются мелочей. Но, как известно, в искусстве мелочи все и решают. Там, где нужна энергетическая краткость (сравните с лермонтовским решением: «все сердца охладели в одной молитве о свете»), Тургенев многословен. И наоборот: там, где следует изобразить длительность оставшегося без солнца и света безвременья, так точно переданную Лермонтовым, Тургенев почему-то «экономит» поэтическое пространство. Далее. У Лермонтова – ярко-непривычное: «населенцы мира»; у Тургенева – вялое «имеющие жилища»; у Лермонтова – почти летописное: «оскверненные церковные утвари», у Тургенева – бесцветный буквализм: «святые вещи для богослужения». А характернее всего концовка. Лермонтов дает мощную картину умирающего моря, его не смущает то, что при реализации тропа – развертывании метафоры образуются, как бы самообразуются, фигуральности, не привычные для русского слуха. Выразительность он явно предпочитает общепринятым приличиям и стилистической умеренности. Сравните.
Тургенев:
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица-луна…
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…
Лермонтов: «Скончались волны; легли в гроб приливы, луна, царица их, умерла прежде; истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли. Мрак больше не имел нужды в их помощи – он был повсеместен».
И дело тут, в случае с Тургеневым, не в недостатке стилистического чутья или отсутствии переводческого дара. Для Тургенева перевод «Тьмы» – проба пера; для Лермонтова – первая попытка проникнуть в святая святых – в творческую лабораторию Байрона. И не из азартного любопытства; ему всерьез, профессионально интересно, привьются или нет на русской поэтической почве байроновские трехдольники или фирменный ямб со сплошными мужскими окончаниями. И то и другое удалось вполне: первое – в «Русалке», второе – в «Мцыри». Даже Белинский, вообще-то достаточно равнодушный к формальным поискам, лермонтовскую новацию оценил: «Этот четырехстопный ямб с одними мужскими окончаниями, как в “Шильонском узнике”, звучит отрывисто, как удар меча, поражающего свою жертву. Упругость, энергия и звучное однообразное падение его удивительно гармонируют с средточенным чувством».
Увлечению Лермонтова Байроном, непродолжительному, но сильному, весьма поспособствовало и еще одно обстоятельство. В 1827 году, когда Елизавета Алексеевна наконец-то решилась перебраться в Москву, ей кроме бумаги о рождении и крещении внука потребовался и еще один документ, необходимый «для отдачи его к наукам и воспитанию в казенные заведения, а потом и в службу», – копия с определения о внесении его отца в дворянскую родословную Тульской губернии книгу. Юрий Петрович уверял тещу, что копия сия у него была, обещался представить, но так и не представил. Да и не мог представить. Его отец, Петр Юрьевич Лермонтов, вскоре после женитьбы, продав костромскую деревню, купил Кропотово. При переезде, а может и раньше, по беспечности Лермонтовы не сберегли семейный архив, в том числе и документ о благородном происхождении. В результате Юрию Петровичу пришлось обращаться в Вотчинный комитет. Дела там разбирались медленно, и, чтобы ускорить их прохождение, требовались энергия и, как и ныне, деньжата для смазки. Ни того, ни другого у отца поэта не было; не было, видимо, и особого интереса к «преданьям старины глубокой». А если сын начинал слишком уж настырно расспрашивать, ссылался на некоего Георга Лермонта да сына его Петра. Эти-то, мол, наверняка были да жили, потому, мол, и первенцев по мужской линии у нас, Лермонтовых, испокон веку называли либо Юрием, как меня, либо Петром, как деда твоего, Миша. Да и тебя следовало бы по семейной традиции Петром наречь, но Елизавета Алексеевна воспротивилась.
Между тем надобность в определении была срочная, и Елизавета Алексеевна скрепя сердце, по дороге в Москву сделав крюк, вместе с внуком заехала в Кропотово. В четыре глаза переворошили семейный архив, но ничего не нашли. В сердцах, оставив Мишеньку на отца и теток, отправилась к Арсеньевым, к самому деловому из братьев покойного мужа – Григорию Васильевичу. Григорий в положение вдовы вошел, взял на себя комиссию. Дело и впрямь оказалось хлопотным: пришлось писать и в Кострому – с просьбой выслать копию из тамошней родословной книги, и в Петербург… По выписке из «Общего гербовника дворянских родов Российской империи» внука в пансион и приняли. Заведение было частным, на соблюдение бумажных формальностей смотрели сквозь пальцы.
И только весной 1830-го, когда Мишелю пришлось подавать документы в университет, Григорий Васильевич, преодолев фамильную лень, съездил в Кострому и нужную, с гербовой печатью, бумагу о дворянском достоинстве привез. Разыскал в Костроме и дальних родичей беспамятного зятя. Они и поведали: по семейному преданию, род Лермонтовых происходит от Георга Лермонта, выходца из Шотландии.
Уже после смерти поэта архивисты подтвердили, что предание основано на реальных фактах, весьма, кстати, выразительных.
В 1613 году при взятии занятой поляками крепости Белая в плен попала большая группа наемников, шотландцев и ирландцев; их тут же без особого труда уговорили переписаться «в русскую службу». Во времена Смуты московские воеводы охотно пополняли добровольческие свои полки профессионалами «из иноземцев».