Ромен Роллан - Жизнь Толстого
Но нелегко поддерживать в себе это чувство. Бывают минуты, когда зрелище самой жизни со всеми ее страданиями столь грустно, будто сама жизнь хочет испытать силу любви, и тогда, чтобы спасти любовь от поругания, чтобы спасти свою веру в любовь, приходится воспарить так высоко над миром, что почти теряется связь со всем земным. А как быть тому, кто, подобно Толстому, наделен чудесным, но роковым даром видеть правду, кто не может не видеть ее? Знаем ли мы, сколько выстрадал Толстой в последние годы своей жизни, когда душа его ежечасно раздиралась между беспощадным видением всех ужасов действительности и страстной всеобъемлющей любовью, которая стремилась утвердить себя во что бы то ни стало!
Кто из нас не переживал этих трагических конфликтов? Сколько раз мы принуждены делать выбор – закрыть глаза или же возненавидеть. А художник? Тот, кто достоин имени художника, писатель, который понимает великолепную и грозную силу написанного слова, – как часто впадает он в отчаяние, высказывая ту или иную истину![288] Правда, жизненная правда, источник здоровья и мужества, столь же необходима среди лжи современного общества, лжи цивилизации, как живительный воздух, которым мы дышим… И в то же время не у всех достаточно сильные легкие, чтобы дышать воздухом правды, так расслабляет душу цивилизация, а если не она, то природное мягкосердечие! И не жестоко ли взваливать на них непомерный груз правды, не сломятся ли они под ним? Может быть, существует та высшая правда, которая, как говорит Толстой, открыта для любви? А если так, то вправе ли мы баюкать людей успокоительной ложью, как Пер Гюнт убаюкивает сказками умирающую старуху мать?… Перед обществом возникает вновь и вновь все та же проблема: правда или любовь? И обычно решение таково, что приносятся в жертву и правда и любовь.
Толстой никогда не предавал ни той ни другой. В произведениях, относящихся к периоду зрелости, любовь является светочем правды. В произведениях, относящихся к закату жизни, свет льется как бы сверху – это луч милосердия, который нисходит на жизнь, но не соединяется с нею. Мы видели, как в «Воскресении» вера, хотя и господствует над действительностью, остается вне ее. Тот самый народ, в котором Толстой, рассматривая обособленные личности, видит мелочных, слабых и незначительных людей, как только он начинает думать о нем отвлеченно, принимает черты божественной святости.[289] В повседневной жизни Толстого обнаруживаются те же противоречия, что и в искусстве, только еще более мучительные. Хотя он прекрасно знал, каких поступков требует от него любовь, поступал он наоборот: жил не по божеским законам, а по мирским. А сама любовь! Где искать ее? Как распознать все ее лики, все противоречивые веления? Искать ли ее в любви к своей семье или в любви ко всем людям?… До последнего часа он не переставал терзаться этим неразрешимым противоречием.
Как найти правильное решение? Он так и не нашел. Пусть наши надменные мудрецы пренебрежительно осуждают его за это! Уж они-то, конечно, обрели истину и самодовольно цепляются за нее. Для них Толстой – всего лишь слабый, сентиментальный человек, который ни для кого не может служить образцом. Еще бы! Он не тот пример, которому они способны следовать; слишком слабо в них пламя жизни. Толстой не принадлежал к числу тех, кто горделиво мнит себя избранником, он не принадлежал ни к какой церкви – ни к «книжникам», как он их называет, ни к фарисеям какого бы то ни было толка. Он – свободный христианин в самом возвышенном понимании этого слова. Всю свою жизнь он стремится к достижению идеала, который оставался недосягаемым.[290]
Толстой никогда не обращался к привилегированным мыслителям, он говорил для простых людей – hominibus bonae voluntaiis.[291]
Он – наша совесть. Он говорит именно то, что мы, обыкновенные люди, думаем и в чем боимся признаться самим себе. Он для нас не преисполненный спеси учитель жизни, один из тех надменных гениев, которые, замкнувшись в кругу своего искусства и мысли, вознесли себя над бренным человечеством. Он, как он сам любил называть себя в своих письмах, наш «брат». Так повторим же за ним самое прекрасное и человечное из всех слов – «брат».
Январь 1911 г.
Заметки по поводу посмертных произведений ТолстогоТолстой оставил после своей смерти большое количество неопубликованных произведений. Многие из них сейчас уже изданы. Во французском переводе Ж. В. Бинштока (собрание Нельсона) они составляют три тома. Эти произведения накопились на протяжении всей жизни Толстого. Есть рукописи, относящиеся к 1883 г. («Записки сумасшедшего»). Другие созданы в самые последние годы. Они включают в себя рассказы, романы, пьесы, диалоги. Большинство из них остались незавершенными. Мне хотелось бы подразделить эти произведения на две категории: одни из них Толстой писал по соображениям морального порядка, другие – удовлетворяя свои художественные запросы. Но лишь в немногих из числа этих произведений гармонически сочетается и то и другое.
К несчастью, равнодушие Толстого к его литературной славе – а возможно, и скрытое самоуничижение – помешали ему продолжить работу над начатыми произведениями, обещавшими стать прекраснейшими из всего им созданного. Таковы «Посмертные записки старца Федора Кузьмича». Это – знаменитая легенда о царе Александре I, который якобы не умер, а заставил всех поверить в свою смерть; сам же, под вымышленным именем, скрылся в Сибири, чтобы закончить жизнь добровольным искуплением грехов. Чувствуется, что Толстой страстно захвачен сюжетом и отождествляет себя со своим героем. Трудно примириться с мыслью, что от этих «Записок» нам остались только первые главы: по силе и свежести повествования главы эти не уступают лучшим страницам «Воскресения». Мы находим в них незабываемые образы (состарившаяся Екатерина II), и прежде всего с необычайной силой написан сам жестокий, мистически настроенный царь, необузданная гордость которого вспышками прорывается в умиротворенном старце.
В «Отце Сергии» (1891–1904 гг.) видна та же мощь мастерства Толстого, но рассказ несколько скомкан. В основу его положена история человека, который из-за оскорбленной гордости ищет уединения и в аскетизме стремится познать бога, а кончает тем, что познает его среди людей, посвятив свою жизнь им на благо. Острота некоторых страниц прямо-таки хватает вас за сердце. Трагизм сцены, в которой герой узнает о низости своей возлюбленной, потрясает сдержанностью: его невеста – женщина, которую он боготворил, как святую, – была любовницей царя, которого он пламенно чтил. Не менее потрясающа ночь искупления, когда монах, чтобы умиротворить свою смятенную душу, отрубает себе топором палец. Этим страстным описаниям противопоставлена заключительная меланхолическая беседа с кроткой старушкой, бывшей подругой детства; последние страницы ясны, лаконичны, проникнуты безмятежностью.