Вениамин Каверин - Эпилог
Суть дела заключалась в том, что РАППу были нужны не друзья, а враги — вот почему Ермилов, которого в литературных кругах недаром называли убийцей Маяковского, напечатал еще до премьеры «Бани» в Москве разгромную статью сперва в «На литературном посту», а потом (что было решающим) — в «Правде». Он был профессиональным убийцей. Твардовский рассказывал, как, сидя на каком-то собрании между Кожевниковым (который в ту пору заведовал литературным отделом «Правды») и Ермиловым, он услышал следующий разговор:
«Кожевников (перегибаясь через Твардовского). Володька! Останься после собрания.
Ермилов. Зачем?
Кожевников. Мокрое дело есть».
Это означало, конечно, что кого-то надо было проработать в «Правде» до потери сознания. На воровском языке «мокрое дело», как известно, означает убийство.
«…Авербах воспринял как угрозу РАППу близость к Маяковскому новых ярких талантов, с которыми РАПП не мог не считаться», — писал благонамеренный Перцов в упомянутой книге.
А вот и голос одного из руководителей банды:
«Вступление Маяковского в РАПП и его самоубийство слишком близки по времени, чтобы мы могли снять с себя ответственность за эту страшную и подлинно ничем не вознагра-димую утрату», — признается Либединский через тридцать лет после самоубийства поэта в своих воспоминаниях.
До последнего дня Маяковского убийцы из РАППа «работали» над ним. Этому способствовали обстоятельства — провал «Бани».
Сперва она провалилась в Ленинграде 30 января 1930 года. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью. Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после первых двух актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть» (Зощенко Мих. Предисловие к альманаху пьес для эстрады. Издательство писателей в Ленинграде. 1933).
Потом — 16 марта в Москве, в Театре Мейерхольда. Именно после этого произошла сцена, потрясшая И.Ильинского (о чем я уже рассказывал), — Маяковский пропускал публику, выходящую из театра, прямо смотря каждому в глаза.
Прямо в глаза — каждому? Что надеялся прочитать он в холодных глазах людей, только что его освиставших?
13О том, что критический — следовательно, политический — налет на Маяковского был связан не с пьесой «Баня», хороша она была или дурна, — а с предисловием к поэме «Во весь голос», напечатанной в феврале 1930 года в журнале «Октябрь», говорит даже осторожный, осмотрительнейший, благонамереннейший Перцов. Предполагает глухо, но прозрачно. Для меня же, перечитавшего «Во весь голос» теперь, в наши дни, ясно стало, что это именно так, потому что я живо вспомнил Маяковского, его голос, его застенчивость, которую он старательно затаптывал ногами на своих многочисленных выступлениях, его дорого доставшееся спокойствие, его остроты, его ненависть к пошлости, его громадность, законченность. О нем — тогдашнем, не предсказывая и не сравнивая, прекрасно написала Марина Цветаева:
Маяковскому
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово, в веках Владимир!
Он возчик, и он же конь,
Он прихоть, и он же право.
Вздохнул, поплевал в ладонь:
— Держись, ломовая слава!
Певец площадных чудес —
Здорово, гордец чумазый,
Что камнем — тяжеловес
Избрал, не прельстясь алмазом.
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул — и снова
Оглоблей гребет — крылом
Архангела ломового.
(Москва, 18 сентября 1921)
Чем же грозило ему наступающее десятилетие? В двадцать втором году, «накануне моего отъезда из России, рано утром на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
— Ну-с, Маяковский, что же передать от вас Европе?
— Что правда — здесь.
7 ноября 1928 г., поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос: — Что же скажете о России после чтения Маяковского?
Не задумываясь ответила:
— Что сила — там».
(М. Цветаева, 1928, Париж)
Правда, у которой была только одна сила — слово, и кривда, нуждавшаяся и в слове, и в силе, — вот весы, которые в последнее десятилетие своей жизни держал в могучей руке Маяковский. Понятия «правда» и «кривда» неточны, но только потому, что за каждым открывается необозримый круг явлений. Сущность остается.
Левое искусство — поэзия, живопись, архитектура — поняло революцию как личное завоевание. Теперь уже трудно вообразить Марка Шагала в роли комиссара искусств в Витебске! Появились Эйзенштейн, Дзига Вертов, Родченко, Эль Лисицкий. В наши дни никому и в голову не приходит, что наш государственный герб нарисован Чехониным, а первый советский рубль — С.Лебедевой. Граф Зубов, создавая в Ленинграде лучший в мире Институт истории искусств, «конфисковал» у себя свой собственный дворец. Для каждого из этих выдающихся деятелей революция открыла возможности раскрепощения и свободы. Маяковский был первым среди них. Он ринулся вперед без колебания.
Лучше всех Маяковского — предреволюционного — изобразил Пастернак («Охранная грамота»):
«Он в большей степени, чем остальные люди, был весь в явле-ньи. Выраженного и окончательного в нем было так же много, как мало этого у большинства, редко когда и лишь в случаях особых потрясений выходящего из мглы невыбродивших намерений и несостоявшихся предположений. Он существовал точно на другой день после огромной душевной жизни, крупно прожитой впрок на все случаи, и все заставали его уже в снопе ее бесповоротных последствий. Он садился на стул, как на седло мотоцикла, подавался вперед, резал и быстро глотал венский шницель, играл в карты, скашивая глаза и не поворачивая головы, величественно прогуливался по Кузнецкому, глуховато потягивал в нос, как отрывки литургии, особо глубокомысленные клочки своего и чужого, хмурился, рос, ездил и выступал, и в глубине за всем этим, как за прямотою разбежавшегося конькобежца, вечно мерещился какой-то предшествующий всем дням его день, когда был взят этот изумительный разгон: распрямлявший его так крупно и непринужденно. За его манерою держаться чудилось нечто подобное решенью, когда оно приведено в исполненье, и следствия его уже не подлежат отмене. Таким решеньем была его гениальность, встреча с которой когда-то так его потрясла, что стала ему на все времена тематическим предписаньем, воплощенью которого он отдал всего себя без жалости и колебанья.
Но он был еще молод, формы, предстоявшие этой теме, были впереди. Тема же была ненасытима и отлагательств не терпела. Поэтому первое время ей в угоду приходилось предвосхищать свое будущее, предвосхищенье же, осуществляемое в первом лице, есть поза.