Корней Чуковский - Дневник. 1901-1921
– А я 25 апреля. Очень хочу, чтобы вы пришли. Приходите!
Потом постояли у калитки, и 7-летний, словно вспомнил что-то важное:
– Кланяйтесь вашей жене!
Потом, когда я уже был далеко:
– Приходите завтра, пожалуйста!
Дождь, лужи, туман. Коля поехал с бабой и мамой в Зоологический сад. Изо всех газет сыплются на меня плевки. Вчера у Жаботинских. Потом ехали вместе с Машей домой. На площадке. Поцелуи. Тащили домой под луною корзины.
Коля:
– А Бог богатый? Божица – жена Бога.
Обсуждались проекты, как сделать крокодила умнее. Коля говорит:
– Пускай крокодила родят люди, вот он и будет умнее.
9 апреля. Копаю снег, читаю Гаршина. Третьего дня еще шел снег, а сегодня и вчера – гром, весна, весенний ветерок, лужи. В Гаршине покуда открыл одну только черту, никем не подмеченную: точность, отчетливость. Еду сегодня в Питер на реферат Тана.
15 апреля. Вчера забрал детишек Блинова и двух девочек Поповых и бегал с ними под солнцем весь день как бешеный. Костер, ловитки, жмурки – кое-где сыро, кое-где снег, но хорошо удивительно. Коленька весь день со мною. Блиновы-мальчики в меня влюблены. Я как-то при них сказал, что женился в 19 лет и тотчас же уехал в Англию.
Кука тотчас же сказал:
– Я тоже женюсь в 19 лет и тоже уеду в Англию.
Они пишут мне письма, дарят подарки, сегодня принесли Коле краски. Коленька даже побледнел от радости. Когда мне Марья Борисовна крикнула, чтобы я закрывал двери, Кука шепнул мне:
– А вы ее не люби́те. Зачем она на вас кричит? Вы ей говорите, будто любите, а на самом деле не люби́те.
Весна – шумят деревья, тучи округлились, укоротились.
Перечел Гаршина, составил гороскоп, есть интересные мысли, но писать не хочется. На небосклоне нынешнего дня дурак Полонский и пошляк Ашкинази.
30 апреля. Ночь. Вернулся из города. У Мережковских: читал свою статью о Гаршине*: слезы. До чего я изнервничался. К Гессену: 100 р. С Гумилевым к Яблочкову; – с Яблочковым обедать, к Вольфу и в кинематограф. Был у Фидлера. – Кука считает слово «черт» неприличным.
– К. И., кого вы больше любите, Лермонтова или же бы Пушкина?
– Пушкина.
– Я тоже: у Лермонтова есть про чертей.
Весны все еще нет.
7 мая. Читаю впервые «Идиота» Достоевского. И для меня ясно, что Мышкин – Христос. Эпизод с Мари – есть рассказ о Марии Магдалине. Любит детей. Проповедует. Князь из захудалого, но древнего рода. Придерживается равенства (с швейцаром). Говорит о казнях: не убий.
8 мая. Сегодня шел снег, у меня на вышке (на новой даче) было изрядно холодно. Тем не менее я доволен. Вчера и сегодня я целые дни – с 7 час. утра до 11 ч. вечера работаю, – и как это чудно, что у меня есть вышка. Теперь я понял причину своей нерадивости у Анненкова. Там я был на одном уровне с Машей, детьми, прислугой, и вечно мелькали люди, – и я первый ассимилируюсь с окружающим. Здесь же меня осеняет такое «счастье работы», какого я не знал уже года три. Я все переделываю Гаршина – свою о нем статью – и с радостью жду завтрашнего дня, чтобы снова приняться за работу. Сейчас лягу спать – и на ночь буду читать «Идиота». Есть ли кто счастливее меня? Слава Тебе, Боже мой! Слава Тебе!
9 мая. Тоже весь день работал. Ходил с Коленькой на море. Заблудился немного. Оршеры приехали. Она, в летней шляпке, с мамкой, с самоваром в салфетке и ламповым колпаком, зашла по дороге к нам. Маша была у нее. Холод анафемский. У меня во дворе руки до того замерзают, что потом писать не могу. Собираю палки.
Достоевский, несомненно, вывел в «Идиоте» Христа. Коля воскликнул недаром: давай жить втроем. Ведь это же восклицание Петра на Фаворе. И вообще Коля – это Петр князя Мышкина.
Снег сегодня раз пять принимался идти. Даже белая ночь сейчас черна, как чернила. Как я рад, что кончилась эта дикая полоса:
От почты до почты живу я,
От почты до почты я жду.
И с почты, тоскуя, ревнуя,
За нею влюбленный иду.
Если у меня на вышке не будет очень жарко, я черт знает сколько наработаю за лето!
10 мая. Моя идиллия трещит по всем швам. Во-первых, потому, что приехали Василевские, Ольдоры, объявился Михайлович, Яблочков, Осипович – и отняли весь день, а во-вторых, оттого, что нужны деньги и нужно ехать в город и для этого комкать свою статью о Гаршине. Этой статьи я никогда не забуду. Раньше я написал ее для себя, – прочитал Мережковским, оказалось: слабовата. Тогда я переделал ее для «Речи». Не подошла. И вот теперь я третий раз заново пишу один печатный лист – и если включить сюда месяц подготовки, то выйдет, что я дней 45–50 томлюсь над одной, довольно незамысловатой, статейкой.
Сегодня хорошо играли в свинки.
11 мая. Больше переделываю, чем пишу. Жарко. Окно мое открыто. У Маши была истерика. Все не может успокоиться после смерти отца. Внизу, в одной сорочке, у зеркала сидела – вдруг вспомнила – и у-у-у…
2 июня. Были с Машей третьего дня у Андреева. Интересно, как женился Андреев. Я познакомил его с Толей Денисевич. Он сделал ей предложение. Она отказала. Тогда он сделал предложение ее сестре. Перед этим он предлагал Вере Евгеньевне Копельман бросить мужа. Вообще: у него раньше была дача, а потом для дачи он достал себе жену. Эту его новую жену никто терпеть не может, все бойкотируют. Прислуга сменяется феноменально часто.
Андреев говорил обо мне: – Вы нужны потому, что вы показываете у всякого стула его донышко. Мы и не подозревали, что у стула бывает дно, а вы показываете. Но с вами часто случается то, что случилось с одним героем у Эдгара По: он снимал человека с прыщиком, а вышел прыщик с человеком.
Читаю «Яму» Куприна* и Дарвина.
17 июля. Не сердитесь на меня [нрзб.] за тон, сегодня я последний из последних, и ничего не знаю, и сам на себя сержусь. Вы обо мне пишете, как о писателе, и даже, пожалуй, хорошем. Но, милая, ведь это неверно, ведь я еще ни одной строчки не написал и не напишу, и не хочу написать, – т. е. очень хочу, но до того знаю, что не напишу, что уж даже и не хочу. Я только притворяюсь перед другими, будто я «писатель» и будто «Чуковский» – это что-то такое. Но пред собою, пред своими зачем же я стану притворяться!
Снова дней пять я пишу о Гаршине.
31 июля.
– Папа, что такое век?
– Кто тебе сказал?
– Так, я знаю…
– Люди умирают, папа?
– Да.
– Почему?
– Так Бог сделал, чтобы мы умирали.
– А сам, небось, никогда не умирает!
Декабрь 18. Опять у Анненкова, пишу коротышку об Арцыбашеве*.
1910
Январь, 11. Чувствую себя хорошо. Вчера была луна – у Ильи Ефимовича затевают Народный Дом – урра! – пили – я предложил вечер сатириконцев – урра! – Василий Николаевич пел свое: Васька Щиголек, учительница сияет: есть корреспонденция о бароне, – потом Репины нас проводили – потом на санях – и потом мы с Машей обратно на море – под луной – на лыжах. Она встала на мои лыжи – и несмотря на 5 месяцев беременности – носилась по морю с полчаса. – Я после возбуждения почти не спал и теперь пишу это в без 10 минут 6 часов.
И. Е. говорил со мною о стихах К. Р. – «прелесть», о Г. Г. Мясоедове – «дрянь», о Бодаревском, об Эберлинге: его ученик, пан поляк, однажды искры, и т. д., и т. д. Сейчас буду править корректуру Сологуба*.
23 января. Вас. Ив. Немирович-Данченко был у меня сегодня и рассказывал между прочим про Чехова; он встретился с Чеховым в Ницце: Чехов отвечал на все письма, какие только он получал.
– Почему? – спросил Василий Иванович.
– А видите ли, был у нас учитель в Таганроге, которого я очень любил, и однажды я протянул ему руку, а он (не заметил) и не ответил на рукопожатье. И мне так больно было.
Вечером у Репиных. И. Е. говорил, что гений часто не понимает сам себя.
8 февраля. Ночь. Вчера болтался в городе: читал в Новом Театре о Чехове, без успеха и без аппетита. Был у Розанова: меня зовут в «Новое Время». Не хочется даже думать об этом. С Розановым на прощание расцеловался. Говорили: о Шперке, о том, что в книге Розанова 27 мест выбрасывается цензором, о Михайловском (оказывается, Розанов не знает, что Михайловский написал «Что такое прогресс?», «Борьба за индивидуальность» и т. д.). Познакомился там с Переферковичем: низколобый еврей. Ночевал у какого-то немца, Кайзера по фамилии.
Утром вчера у Немировича-Данченко: говорил, как Чехов боялся смерти и вечно твердил: когда я помру, вы… и т. д. Много водок, много книг, много японских картин, в ванной штук сорок бутылок от одеколону – множественность и пустопорожняя пышность – черта Немировича-Данченко. Даже фамилья у него двойная. Странный темперамент: умножать все вокруг себя. От Немировича в театр: там какие-то люди, которые хотели меня видеть, и в том числе Розенфельд: нужно предисловие к книге его жены. Оттуда в «Мир», оттуда к Альбову. Взял Альбова в ресторан «Москва» – он задыхается. Очарование чистоты и литературного благородства… Он терзается уж который год, что не может написать ни строки. «Что так-то небо коптить?» Замыслил теперь вещь – деньги на исходе – больной старик скоро останется без копейки. Спрашивает, не могу ли я свести его с «Шиповником». Это патетично. У меня даже «слезы были на глазах», когда он говорил об этом. Он не ноет, не скулит, он не кокетничает тоскою, но выходит оттого ужаснее. Вспоминал: как студентом, уже автором «Дня итога», в день казни Кибальчича («я все их рожи близко видел») зашел к бляди и как она спрашивала, за что их казнили, и сочувствовала революционерам. Мне бы лет 20 назад написать «Яму», а теперь, после Куприна, его уже не тянет. Вспоминал о монастыре Валаам, куда ездил с отцом лет 11-ти, о молчальнике, с которым накануне молчания приехала поговорить в последний раз семья, о кающемся купце, который для подвига – вымостил один дорогу от монастыря к морю, и т. д. «Отец его – дьякон. Здесь Чехов познакомился с Ив. Щегловым», – сказал он, уходя из ресторана. Кстати, мне понравилось: Андреев меня называет Иуда из Териок – Иуда Истериок.