Ирма Кудрова - Путь комет. Разоблаченная морока
В тот же вечер, вернувшись к себе на Покровский бульвар, Марина Ивановна позвонила к Ардовым и предложила встретиться еще раз, на следующий день. Выяснилось, однако, что Ахматова уже сговорилась на этот день о встрече со своим другом литературоведом Н. И. Харджиевым у него дома в Марьиной роще. Впрочем, если Цветаева тоже придет туда, ей будут рады.
Марина Ивановна нашла себе провожатого (им оказался переводчик Т. С. Гриц) и пришла в Марьину рощу, принеся с собой переписанную от руки за ночь «Поэму Воздуха». Ей наверняка хотелось показать, как далеко она ушла от своей молодой поэзии, которую все только и знали. Об этой второй встрече мы знаем немного больше, чем о первой, ибо в ней было больше участников (кроме хозяина, еще и Н. А. Ольшевская, Э. Г. Герштейн, Т. С. Гриц).
Марина Ивановна была на подъеме, говорила, со слов Харджиева, почти беспрерывно, часто вставала со стула и умудрялась легко и свободно ходить по восьмиметровой комнатенке. Говорила Цветаева о Бальмонте, о Хлебникове, о Питере Брейгеле и недавно вышедшей «Книге о художниках» Кареля ван Мандера, о киноактере Петере Лорре — и снова о Хлебникове… «Говорила она стремительно, и в монологе ее был полет. Слова не успевали за мыслями, она не заканчивала фразу и перескакивала на другую; думая, должно быть, что высказала уже все до, конца, она перебивала самое себя, торопилась, зачастую бросая только намек, рассчитывая, что ты и так, с полуслова, с полунамека все поймешь, что ты уже всецело в ее власти, подчинен ее логике и успеваешь, не можешь, не смеешь не успевать за ней в ее вихревом полете. Это поистине был вихрь, водоворот мыслей, чувств, фантазий, ассоциаций». Так вспоминает о Цветаевой Мария Белкина.
Она настолько прекрасно «держала беседу», что, когда в конце встречи она вышла из комнаты, Анна Андреевна произнесла: «Ну, я в сравнении с ней просто телка…» Душевного сближения поэтов и на этот раз не произошло. Прочитав позже «Поэму Воздуха», Ахматова ничего в ней не поняла и высказывалась вполне категорично: «Марина ушла в заумь…» Она признавалась потом, что не решилась прочесть вслух свое стихотворение к Цветаевой из-за строк о трагической судьбе цветаевской семьи.
Есть своя закономерность в холодности этих встреч. Обе они были слишком разными, чтобы сойтись ближе, — и это ярчайшим образом выявляет поэзия той и другой. Уравновешенно-сдержанная, неизменно «воспитанная» поэзия Ахматовой и экстатически безудержная — Цветаевой; «закрытая» при всей внешней интимности Ахматова — и безоглядная в исповедальных признаниях Цветаева; певец земных радостей и печалей гармоничная Ахматова — и всегда бунтующая, непримиримая, трагедийная Цветаева, рвущаяся из земных оков. Ахматова, сохраняющая верность традиционному русскому стихосложению — и Цветаева, взрывавшая эту традиционность… Классическая Ахматова — и романтическая Цветаева, «аполлонический» художник — и «дионисийский»…
6Только 6 июля 1941 года выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР на закрытом судебном заседании рассмотрит дело по обвинению Эфрона, Клепинина, Клепининой, Литауэр, Афанасова и Толстого. Председательствует военный юрист 1-го ранга Буканов.
Обвинение «считает установленным», что обвиняемые участвовали в белогвардейской организации «Евразия», которая ставила своей задачей объединить вокруг себя все антисоветские элементы, находившиеся за границей и в СССР, и свергнуть в Советском Союзе существующий строй, что «Евразия» сотрудничала с разведками других иностранных государств, чтобы получить от них помощь для засылки в Советский Союз контрреволюционной литературы и эмиссаров, что в 1929 году через Пятакова и Сокольникова «Евразия» установила связь с троцкистским подпольем и вкупе с троцкистами вела преступную деятельность.
Наконец, что члены организации вошли с преступной целью в доверие к органам НКВД, находившимся в Париже, дабы с их помощью проникнуть в СССР и вести там шпионскую и террористическую работу.
Только Клепинин и Литауэр признают свою вину в судебном заседании. Эфрон и Клепинина признают участие в «евразийской организации» и категорически отрицают обвинение в связях с иностранными разведками и шпионаже в их пользу. Толстой не признает за собой никакой вины и отказывается от всех показаний, данных на предварительном следствии. Отрицает все предъявленные обвинения и Афанасов.
Последнее слово Сергея Эфрона записано в протоколе судебного заседания следующим образом: «Я не был шпионом. Я был честным агентом советской разведки. Я знаю одно, что начиная с 1931 года вся моя деятельность была направлена в пользу Советского Союза…»
Приговор одинаков для всех шестерых обвиняемых — высшая мера наказания. С добавлением: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
В следственном деле Эфрона под протоколом судебного заседания есть карандашная пометка. Из нее следует, что приговор приведен в исполнение: в отношении Афанасова — 27 июля, супругов Клепининых, Эмилии Литауэр и Толстого — 27 августа 1941 года.
Эфрон здесь не упомянут. Он был расстрелян позже всех других 16 октября 1941 года. Эта дата внесена вдело Эфрона только 8 августа 1989 года; справка, подтверждающая дату, подписана начальником Центрального архива КГБ И. М. Денисенко.
И последнее. Поведение Эфрона в застенках НКВД позволяет нам в полной мере оценить отношение Марины Цветаевой к своему мужу, проявленное ею на допросах во французской полиции в октябре и ноябре 1937 года. Это неколебимая и высокая преданность жены самому близкому человеку в тяжкий час испытаний — поверх всех политических расхождений. Этой преданностью будут спекулировать любители скорых обличений, имя же им — легион. «Всё знала и покрывала!» При этом — не только никаких фактов, но и никакого представления ни о личности самого Эфрона, боготворившего и оберегавшего свою семью, ни о нормах конспиративности в среде сотрудников Учреждения — просто «соображения», с явственно ощутимой сладострастной примесью наговоров («не могла не знать»). На всякий роток не накинешь платок…
Мужество и нравственная безукоризненность поведения Эфрона в застенках НКВД неоспоримы. Он не только никого не оговорил, но не позволил и себе самому уклониться от долга и правды, как он их понимал. Последовательно отвергая ложь, он не согласился участвовать в грязном спектакле, который ему предлагали. Уже эта стойкость не позволяет ставить его на одну доску с теми его «коллегами» по Учреждению, которые совершали преступления с холодным цинизмом людей, отлично знавших, кому и чему они на самом деле служат.
Другое дело, что высоких душевных качеств оказалось недостаточно, чтобы в иезуитских испытаниях, которые уготовили своему современнику тридцатые годы XX века, избежать сетей изощренной лжи и ее растлевающего влияния.