Лев Копелев - Хранить вечно
Нарочито бодро, все тем же казарменным тоном:
— Не болтайте чепухи. Все еще наладится. Отведите старуху, понятно?
Беляев зовет.
— Где ты там пропал? Двигаемся дальше!
Откликаюсь. Ухожу. Сделал, что мог. Пойдут ли они за старухой? Лучше ли ей будет от этого?… Запрещаю себе думать о них, обо всем: что я, в общем, тоже трус и подлец.
Улица перед почтамтом, широкая, с обеих сторон деревья, прямые и ровные; кирпичные тротуары, чугунные ограды; дома с крытыми крышами. Тихо. Редкие машины проезжают не спеша, немногим быстрее обозных телег. Солдаты разглядывают дома — куда бы пристать.
Посреди мостовой идут двое: женщина с узелком и сумкой и девочка, вцепившаяся ей в руку. У женщины голова поперек лба перевязана, как бинтом, окровавленным платком. Волосы растрепаны. Девочка лет 13–14, белобрысые косички, заплаканная. Короткое пальтишко; длинные, как у стригунка, ноги, на светлых чулках — кровь. С тротуара их весело окликают солдаты, хохочут. Они обе идут быстро, но то и дело оглядываются, останавливаются. Женщина пытается вернуться, девочка цепляется за нее, тянет в другую сторону.
Подхожу, спрашиваю. Женщина бросается ко мне с плачем.
— О, господин офицер, господин комиссар! Пожалуйста, ради Бога… Мой мальчик остался дома, он совсем маленький, ему только одиннадцать лет. А солдаты прогнали нас, не пускают, били, изнасиловали… И дочку, ей только 13. Ее — двое, такое несчастье. А меня очень много. Такое несчастье. Нас били, и мальчика били, ради Бога, помогите… Нас прогнали, он там лежит, в доме, он еще живой… Вот она боится… Нас прогнали. Хотели стрелять. Она не хочет идти за братом…
Девочка, всхлипывая:
— Мама, он все равно уже мертвый.
К нам подходит несколько солдат.
— Чего это они?
Коротко объясняю. Один, постарше, сумрачный, с автоматом:
— Сволочи, бандиты, что делают!
Другой помоложе:
— А они что делали?
Отвечаю резко:
— На то они и фашисты, немцы, а мы русские, советские.
Старший:
— Не бабы же делали, не дети.
Солдат в замасленной телогрейке, видимо, шофер, сплевывая, материт неизвестно кого и отходит. Двое других глядят молча, курят сигареты.
Спрашиваю у женщин адрес. Обещаю пойти узнать о сыне. Говорю, чтоб она шла на сборный пункт: вокзал недалеко.
Она снова и снова повторяет название улицы, номер дома, квартиры. Мальчика зовут Вольфганг, в синем костюмчике.
Говорю солдату постарше, который ругал бандитов, чтобы провел их до сборного.
— Так у меня ж тут фурманка и напарник.
Прошу, приказывать здесь бессмысленно, ведь к ним по дороге опять могут пристать. Угощаю сигарами. Он соглашается. Солдат со стороны, то ли сочувственно, то ли насмешливо: «Вот-вот, конвоируй, чтоб опять не угребли где-нибудь в подворотне».
Но он уже закидывает автомат за спину: «Ну, давай, фрау, пошли, ком».
Женщина бледнеет, в ужасе сжимается. Объясняю, что он ее проводит, будет охранять. Глядит недоверчиво, умоляюще. Снова и снова повторяет: «Вольфганг, белокурый, сероглазый, синий костюм… Улица, номер… Вольфганг…» Девочка прижалась к ней, уже не плачет, судорожно икает.
Идут по середине мостовой. Впереди грузно шагает солдат в жеваной рыжей шинели, за плечом автомат стволом вниз.
Проглянуло солнце. Пустая длинная улица. Жидкие снежные полоски на асфальте. Красные, серые черепичные кровли. Чугунные узоры оград. Пруссия.
Женщина в окровавленной белой повязке, девочка на тонких дрожащих ногах… И наши солдаты, те, кто надругался над ними, и те, кто жалеет — вон ведь топочет, охраняет, вместо того чтоб грузить на фурманку трофеи, — и те, кто равнодушно смотрит со стороны…
Где-то, не очень далеко, знакомый рокот. Пушки. За городом идет бой. А мы собираем трофеи. Беляев, и я вместе с ним, и с жуликоватым сержантом, и с другими мародерами. Мы все вместе. И генерал на вокзале, командующий собиранием чемоданов, и лейтенант-сапер, который верит в интернационализм, и танкист, гнавшийся за полькой, и все, кто сейчас там перебегают, ползут по снегу в черных плешинах разрывов, и те, кто штурмуют Кенигсберг, стреляют, умирают, истекают кровью, и те, кто в безопасных армейских тылах пьют, куражатся, тискают баб… Мы все вместе. Честные и подлые, храбрые и трусливые, добрые и жестокие… Мы все вместе, и от этого не уйти никуда и никогда. И славу не отделить от позора…
Другая улица. Длинная каменная ограда; через верх топорщатся ветви. На противоположной стороне несколько маленьких домиков, низкие штакетные заборчики палисадников, огородов.
На тротуаре две женщины. Замысловатые шляпки, у одной даже с вуалью. Добротные пальто, и сами гладкие, холеные. Идут не спеша, переговариваются. По мостовой молодой солдат ведет в поводу хромающую лошадь. Навстречу ему двое катят тележку, груженную чемоданами и узлами.
Женщины смотрят на них с брезгливым любопытством, но без страха. Подхожу вплотную. Так же смотрят на меня.
— Почему вы на улице? Куда вы идете? Разве вы не знаете, что это опасно?
Обе рассматривают меня испытующе, недоверчиво и право же свысока. Долговязый, черный, лохматый, торчащие усы, трехсуточная щетина, шинель измята, расстегнута — уже пригревает, — увешан, как верблюд: полевая сумка, планшет, фляга, бинокль, сумка с автоматными обоймами, тяжелый пистолет и длинный кинжал из немецкого штыка с разноцветной плексигласовой ручкой… Та, что постарше, лет сорока, поджимает губы кисловато-вежливой улыбкой. Говорит с берлинским акцентом:
— О, наконец-то, господин офицер, с которым можно говорить. На нашей улице все продуктовые магазины закрыты или разбиты. Мы должны купить продукты, у нас есть карточки.
Вторая помоложе. Тот же говор.
— Да, да, у нас семьи, дети, второй день нет хлеба, нет масла.
— Сейчас вы ничего не достанете, в городе идут еще бои (вру, чтобы припугнуть), и к тому же здесь передовые части, есть разные солдаты, многие уже годами без женщин, с вами могут обойтись очень плохо… Возвращайтесь домой.
Старшая, с той же кисловатой улыбкой, тем же тоном:
— Но почему же, ведь мы не военные.
Младшая, хихикнув:
— Нет, нет, мы не военные, мы только хотим купить продуктов, у нас карточки.
Гляжу на этих больших куриц. Они, видимо, даже не подозревают, не могут вообразить, что им грозит.
— Кто вы такие?
— Мы эвакуированные из Берлина.
— Где ваши мужья?
Несколько оживились. Начинается светская беседа.
— Мой в армии, лейтенант, славу Богу, ранен, в госпитале.
— А мой имеет бронь, инженер. Где-то в Померании, на военном заводе. Скажите, а когда можно будет их навестить?