Миньона Яновская - Сеченов
А Сеченов долго стоял еще на том же месте, глядя вслед ушедшему.
«Hy вот, прозевал! Не судьба, значит… Пойду».
И те самые публичные лекции, которые он еще читал до конца академического года, появились под названием «Растительные акты животной жизни» в одном из номеров «Медицинского вестника».
Публичные лекции, лекции в академии, лаборатория, воскресенья у Брандта, субботы у Боткина, встречи с Беккерсом дома, за обедом и изредка по вечерам — так проводил он свои дни, и хандра как будто покинула его: хандрить было некогда, да и события на Руси исключали копания в самом себе.
Несмотря на то, что медицина не была в особом почете у Александра Второго и слушателей Медико-хирургической академии он называл презрительной кличкой «клистирники», несмотря на еще большую силу так называемой немецкой партии, — дела в академии шли не так уж плохо. Дубовицкий крепко держал в руках административную власть, Глебов и Зинин не пропускали мимо себя ни одного научного вопроса, ни одного нового назначения или увольнения.
11 марта конференция Медико-хирургической академии единогласно избрала Сеченова экстраординарным профессором, а через десять дней Дубовицкий утвердил это избрание.
В последнее время, читая лекции, Сеченов все чаще и чаще наталкивался взглядом на две-три женские головки, терявшиеся среди множества привычных ему слушателей, и невольно подтягивался весь, голос его звучал еще внятней, металлические нотки в нем слышались звончее.
Должно быть, женщины, которые слушали лекции в университете, направили свои стопы в Медико-хирургическую академию. В университете уже давненько было неспокойно — долго сдерживаемое волнение студентов, вызванное целым рядом исподволь проводимых мер, начинало прорываться наружу.
Это был первый этап борьбы учащейся молодежи против правительства.
После того как со второй половины пятидесятых годов в университетах постепенно восстановились опальные дисциплины, появились студенческие корпорации, фактически стали допускаться сходки; после того как аудитории наполнились молодыми чиновниками, офицерами и — чудо из чудес! — женщинами; после того как более половины неимущих студентов были освобождены от платы за обучение, что давало возможность проникнуть в университеты изрядному проценту разночинной молодежи, — после всех этих облегчений правительство спохватилось: а не слишком ли распустили узду?
Сначала студентам категорически запретили выражать свое мнение о профессорах и преподавателях. Потом решено было подчинить университетскую молодежь общей полиции; это значило, что и само здание университета будет находиться под надзором полиции и вне университетских стен за студентами должна следить, с одной стороны, полиция, с другой — университетское начальство. И те и другие должны были доносить друг другу обо всем мало-мальски «подозрительном» и в четыре глаза шпионить за студентами в театре, дома, на улице.
В Московском университете к концу учебного года были выработаны специальные правила — начало тех «матрикул», которые несколько позже послужили толчком для серьезных волнений в Петербурге. Правила запрещали студенческие сборы, публичные речи, обязывали студентов ежегодно говеть и причащаться, запрещали носить усы и бороды, эспаньолки, длинные волосы и даже трости. От платы освобождалось всего по два человека от каждой губернии, и это сразу же ударило по неимущей молодежи. К тому, собственно, и была направлена данная мера — не допустить к высшему образованию «мелкий люд», разночинцев, выходцев из раскрепощенных крестьянских семей. К концу года уже только один процент студентов освобождался от платы за обучение.
Московский врач Захарьин писал в это время в письме к Белоголовому: «По университету есть важные новости: во-1-х, от взноса денег увольняются не все представившие свидетельство о недостаточности состояния (как было прежде), а только двое с каждой губернии из выдержавших отлично университетский экзамен, и из них один должен быть непременно воспитанник гимназии. Вступительные университетские — экзамены будут держаться не в университете, как прежде, а в гимназиях… 50 р. в год, т. е. 200–250 во все время университетского курса, довольно много для бедного человека и, пожалуй, во многом ограничит то право на высшее образование, которое, по Положениям 19-го февраля, приобретают бывшие крепостные…»
Это была очередная подлость лицемерного правительства: на бумаге открыть доступ к высшему образованию крестьянам, а на деле закрыть его.
Упорно ходили слухи, что для женщин, вольнослушателей и офицеров доступ в университет также будет закрыт. И некоторые из немногочисленных женщин, посещавших в ту зиму университет, повернули в сторону Медико-хирургической академии, где слушали лекции Грубера, а из молодых — Сеченова и Боткина.
В это лето Иван Михайлович никуда не выезжал. Ходил в свою лабораторию и, между прочим, занимался вопросом о содержании ядовитых веществ в съедобных грибах. Предлагал заняться этим и Бородину, недавно вернувшемуся из Германии, но тот почему-то не заинтересовался.
А лето и наступившая за ним осень были тревожными.
В Петербурге начали появляться прокламации. Близкий друг и соратник Чернышевского, Н. В. Шелгунов, написал знаменитую прокламацию «К молодому поколению», которая заканчивалась словами: «Готовьтесь сами к той роли, какую вам придется играть… ищите вожаков, способных и готовых на все, и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, и на славную смерть за спасение отчизны тени мучеников
14 декабря».
Шелгунов прочел прокламацию Михаилу Ларионовичу Михайлову — поэту, беллетристу и переводчику Гейне. Прокламация была длинная, в несколько листов, полная пламенного негодования и горячих призывов. Решили ее печатать в Лондоне, и Михайлов поехал с рукописью к Герцену, в его Вольную русскую типографию.
Это был тот самый Михайлов, который создал себе завидную славу статьями по женскому вопросу, напечатанными в «Современнике». Тот самый Михайлов, который переписал воззвание «К барским крестьянам», написанное Чернышевским. Тот самый Михайлов, который первым из демократов-литераторов пал жертвой от руки царского «правосудия».
Для видимости Михайлов поехал не прямо в Лондон — сначала вместе с Шелгуновым он отправился в Наугейм, на воды, и только оттуда к Герцену. Шелгунов приехал в Лондон позднее, когда прокламация была уже напечатана в шестистах экземплярах. Все дело теперь заключалось в том, чтобы как можно неприметней упаковать эти экземпляры и провезти в Россию.